бесследно. Ты еще остришь, юморист: собеседование. До юмора ли тебе?
А чем взбодрить, Федя, милый? Я могу написать, что люблю ее, прошу ждать меня, хочу назвать своей женой. Но я не могу написать то, что ты подсказываешь. Нету у меня этого. Что было? Были благодарности за образцовую уборку спальных помещений, за активное участие в озеленении территории заставы и за бдительное несение службы. Как же, проявил бдительность, своевременно обнаружил и задержал офицеров округа, проверявших ночью наряды. Ничего себе нарушители — подполковник и майор из окружного штаба плюс начальник заставы. Об этих задержаниях и заикаться неловко.
Ах, Лиля, Лиля, задала ты мне задачу, неужели все это всерьез? Пока у тебя без перемен. Пока? А могут быть перемены? Не думал, не гадал. Это называется обухом по затылку.
Тебе, Федя, спасибо: под шутливостью я отчетливо уловил твою озабоченность. Тебе неприятно было сообщать, как оно есть, но что поделаешь, мне же нужна правда, пускай она будет неприкрытая и горькая. Потому что горьким лечат, а сладким калечат. Во всяком случае, буду прикидывать, как поступить. И до чего ж вы оба далеки от меня — за тысячи километров!
Я вернулся в казарму, из раскрытой двери комнаты мне сказали: «Чего колобродишь, полуночник?», я махнул рукой: дескать, духота, и пытаешься уснуть, да не уснешь.
В умывальнике под краном облил голову — вода была теплая и мутноватая, — намочил простыню, протопал к спальне, плюхнулся на свою койку. Все то же: похрапывают, ворочаются товарищи, за окном — вой гиен и плач шакалов, шуршание песка о стекло, то луна, то прожекторный луч.
Во рту и горле сохло, в висках пульсировала кровь, в ушах звенело — зазвенит, если обухом по голове. Шарахнули тебя крепко, товарищ Рязанцев. Выстоишь? Должен выстоять.
Незаметно я задремал и увидел себя в березовой роще, что в междуречье Москвы-реки и Разводни, за домом отдыха связистов: на ногах — кеды, мокрые от росы, на руке — ивовая корзинка, прикрытая сверху листьями, сквозь ветви просеиваются голубые небеса, у тропок подрагивают лиловые колокольчики, аукаются по лесу грибники. Рядом со мной — Лиля, в тренировочном костюме и косынке, в резиновых сапогах и с лукошком. Она оборачивается ко мне, улыбается: «Как притягивает к необыкновенному! Как магнитом!», наклонившись, срезает в спавшей хвое под елью боровик чудовищных размеров, каких я никогда не встречал. И внезапно лицо ее искажается гримасой, и она кричит грубым, мужским голосом: «В ружье!»
От этого крика я очнулся, вскочил с кровати. В дверях — голова дежурного:
— Застава, в ружье! В ружье!
Он прокричал и убежал в соседнюю спальню, три-четыре голоса, дублируя команду, закричали: «В ружье! В ружье!» Я рывком натянул брюки и гимнастерку, сунул ноги в ботинки, и топот моих ботинок утонул в общем топоте. На ходу застегиваясь, я пробежал в оружейную, схватил из пирамиды свой автомат, затем — в комнату дежурного к сейфу, за сумками с магазинами патронов, оттуда уже другой дверью выскочил в коридор и на крыльцо, а в спину подталкивало:
— В ружье! В ружье!..
Итак, можно?
Прежде всего о том, что случилось на границе, отчего застава поднята на ноги.
Короткая ночь истаивала, и на востоке проступала рассветная, желтоватая, будто песок пустыни, полоска. Темнота уползала под кусты верблюжьей колючки и саксаула, как в норы, но и туда, под кусты, пробирался струящийся от горизонта свет, словно стирал остатки ночи с лика земли.
— С добрым утречком, товарищ ефрейтор! — сказал младший наряда. — Проверим КСП — и до дому.
— С добрым утречком, товарищ рядовой! — ответил старший. — Застава от нас не уйдет. А вот проверить КСП надлежит аккуратненько, без огрехов. — Он выключил уже ненужный следовой фонарь. — Начнем? Я проверяю полосу, ты следишь за участком.
Дозор зашагал вдоль контрольно-следовой полосы медленно и бесшумно.
Старший наряда, нагнувшись, вглядывался в ровные бороздки недавно вспаханной полосы. За ним шел солдат, присматриваясь и прислушиваясь. Вокруг было пустынно («На то она и пустыня», — почему-то подумал солдат), сверху сыпанул трелями невидимый жаворонок, воздух стал еще суше и теплей.
Они прошли метров сто, и тут солдат едва не наткнулся на остановившегося старшего.
— Что?
— Следы, — ответил старший, опускаясь на корточки. — Взгляни сюда!
И тот присел на корточки: на ровных, гладких бороздах — вмятины, в которые будто наливается утренний свет. След. Свежий.
— Нарушитель?!
— Нарушитель.
— Но следы какие-то неясные, товарищ ефрейтор, песком заносит. Не совсем понятно, куда двигался нарушитель, в тыл или к границе…
— Ты прав. Одначе разберемся после. Сию секунду звоним на заставу и перекрываем границу!
Проваливаясь по щиколотку в песок, придерживая автомат, чтобы не колотился, ефрейтор подбежал к скрытой розетке; подключились, доложили дежурному об обнаруженных следах, о своем решении и тем же тяжелым бегом — назад, к границе.
А на заставе дежурный положил трубку и подал команду: «Застава, в ружье!», от которой звякнули стекла в окнах и повскакивали с коек пограничники. Среди них и Андрей Рязанцев, солдат второго года службы.
Второй год только пошел, двенадцать месяцев, триста шестьдесят пять дней отданы этим краям. Андрея призвали не осенью, а в июне, и он говорил тогда, держа Лилю за руки:
— В райвоенкомате объяснили: досрочно, в погранвойска.
А она прижималась к нему и смотрела в упор зелеными глазами, в которых вечный вопрос: что будет в дальнейшем? О, в те часы и он задавал себе этот же вопрос, расстаться на три года — не шутка. Лиля шептала отрывочно, глотая слова и слезы:
— Я понимаю… призыв неизбежен… Но тебя должны были забрать в сентябре или октябре, как всех… Ты бы побыл со мной еще четыре месяца… Подумать: целых четыре месяца я бы чувствовала, что ты мой!
Она провожала его на автобусе до станции, в электричке — до Москвы, и на Казанском вокзале, когда призывников рассаживали по вагонам с табличкой «Москва — Ашхабад», не таясь матери, прижималась всем телом, целовала, быстро-быстро говорила:
— Я буду писать, я буду ждать, я люблю тебя, Андрюшенька. И ты люби меня, не забывай!
Он молча обнимал ее широкие сильные плечи, целовал припухлые, податливые губы и думал, что три года не поцелует этих губ, не обнимет этих плеч.
Затем он попрощался с матерью, она, для чего-то привстав на цыпочки, перекрестила его: «Будь благополучен, сынок», заплакала: «С этого вокзала и в июне я провожала отца на войну», уткнулась в грудь. Он остро, болезненно ощущал ее костлявые лопатки, щеку щекотала седая прядка, и он гладил жиденькие растрепанные волосы.
Поезд тронулся, отодвинулась назад платформа, на ней засуетились, замахали, закричали прощальное. Андрей из тамбура, поверх берета проводницы, видел: Лиля и мать идут за вагоном, Лиля машет сумочкой, мать носовым платком, вот остановились — поодаль друг от друга, будто чужие. А как хотелось бы, чтобы они стояли рядышком, плечом к плечу. Наверно, и домой, в Звенигород, поедут врозь. Ну, прощайте, дорогие мне женщины. От обеих я спустя трое суток окажусь за тридевять земель. Что там трое суток, три года — это срок. К черту такую арифметику, я мужчина, и у мужчины есть свои обязанности, и в том числе и солдатские, вы понимаете это, дорогие мои женщины, правда же?