И не успел еще Алексей Иваныч определить как следует, что это с Натальей Львовной, — как она сказала вдруг, обращаясь сразу ко всем трем гостям — и к Гречулевичу, и к Макухину, и к нему:
— Сейчас извольте сказать: зачем это вы сюда притащились? Вы — в карты со старичками моими играть?.. Оч-чень мило и весело! Другого места для этого не нашли?
Алексей Иваныч потупился и, взглянув исподлобья, заметил, как криво улыбнулся Гречулевич, а Макухин густо покраснел вдруг и тяжело засопел, что было у него признаком большого волнения.
— А если это вы ради меня приволоклись, — продолжала между тем Наталья Львовна, — то не угодно ли не канителить!.. Вы что из себя представляете? Женихи все? Холостой народ? Извольте-ка мне предложение делать вслух и публично, а я посмотрю, как это у вас выйдет… И вы, и вы, Алексей Иваныч! Непременно и вы! Нечего подымать руки: вы тоже жених: вдовец — значит, жених! Кто первый предложение сделает, за того и пойду. Н-ну!
У Алексея Иваныча даже не только руки сами собой поднялись для защиты, — он вообще отшатнулся и отступил на шаг, на два: для него не только неожиданно было, — нет, это показалось святотатственно- страшным: у него даже дрожь прошла между лопаток.
Гречулевич сидел, так же криво улыбаясь и загадочными, немного прищуренными глазами глядя на Наталью Львовну в упор.
Старик, видимо, был поражен выходкой дочери чрезвычайно; высоко вспорхнули его брови, выкатились глаза и открылся чернозубый рот… А слепая бесстрастно прислушивалась, отпила два-три глотка пива и снова прислушалась.
— Здорово! — сказал вдруг Макухин, бурно поднявшись с места. — Полагаю я тоже: зачем зря дорогое время терять? Бо-ольшие дела мы с вами вместе делать будем, — верно я говорю!
И, как игрок, охваченный азартом, с загоревшимися и нездешними уже глазами, Макухин отставил упругим движением свой стул и подошел к Наталье Львовне.
— Вот! — сказал он решительно.
— Что 'вот'? — безжалостно спросила она. — Это где вы видели, чтобы так предложение кто-нибудь делал?.. 'Вот'!..
Макухин покраснел еще больше, оглянулся на Алексея Иваныча, который стоял на прежнем месте, и на Гречулевича, по-прежнему сидевшего за столом, и проговорил глухо:
— Много чего я не знаю… и не привык… и думаю даже, что лишнее… а хуже людей не буду.
— А Таш-Бурун у него купите? — сказала вдруг Наталья Львовна, показав пальцем на Гречулевича.
— Конечно, куплю, — просто ответил Макухин.
Наталья Львовна хлопнула в ладоши и протянула ему руку, сказавши:
— Так как вы, конечно, не знаете, что с этой моей рукой делать, то я вам подскажу…
Но Макухин вдруг крепко поцеловал ее руку, обхватил ее плотно своей широкой лапой и, повернувшись к старику, сказал проникновенно:
— Благословите, папаша!
— Благословите, папаша! — деревенским говорком повторила Наталья Львовна, несколько церемонно и нараспев.
Все еще не понимая, что это происходит перед ним, полковник поднялся и переводил глаза с дочери на Макухина.
— Да благословляй же!.. Долго мы стоять будем! — крикнула Наталья Львовна.
Только теперь старик понял, что это уж не игра, а что-то серьезное, и торжественно и медленно перекрестил обоих, а Наталья Львовна поцеловала Макухина в потный лоб.
Что было потом, Алексей Иваныч не видел, он задом продвинулся к двери и ушел незаметно и бесшумно, унося с собою острое чувство какой-то большой щемящей тоски. Точно подломилась ступенька лестницы, на которой он стоял, и покатился он куда-то вниз, а внизу темно, тесно, скользко… и, может быть, даже бездонно.
Глава тринадцатая
Поздний вечер
Ночь Алексей Иваныч провел плохо: болело сердце, были частые перебои, приходилось мочить в холодной воде платок и класть на грудь.
Все представлялась Наталья Львовна, как она стояла положительно прекрасная в своей неожиданной и странной злости… И в возможность брака ее с Макухиным почему-то не хотелось верить.
И обидным даже это казалось, — вот что было совсем уже странно: обидным казалось, что Наталья Львовна вдруг с Макухиным. Зачем? И какие-такие 'большие дела' с нею вместе думает делать Макухин? Набрать труппу, устроить театр и давать Наталье Львовне главные роли? И почему это вырвалось у Натальи Львовны, что он, Алексей Иваныч, 'тоже жених'? 'Вдовец — значит, жених!..'
На половине Алимовой, разбуженной поздним приходом Алексея Иваныча, слышна была какая-то воркотня: упрекала ли она в чем-нибудь своего невозмутимого Сеид-Мемета или ворчала на беспокойного жильца, но доносились через тонкие, в полкамня, стены рокочущие звуки ее низкого голоса, и это тоже мешало успокоиться наконец и заснуть, хотя и была сильная усталость во всем теле.
Снова и снова вспоминалось, как они говорили с Натальей Львовной в ее комнате, где был этот оранжевый колпак, говорили каждый о своем, но как будто об общем, и если он не пытался понять ее, то она как будто понимала его… Хотела понять. Только с нею и можно было говорить, больше не с кем, и вот теперь она уходит. От себя самой уходит, от того, над чем плакала вчера, — от своего прошлого… от того, от чего никак не может (да и не хочет даже) уйти он. Она за помощью обратилась к ним трем: не поможет ли ей кто-нибудь уйти от самой себя? И вызвался Макухин, и сказал: 'Вот!..' И он уведет ее… И от одной только возможности, что Макухин уведет куда-то ее, Алексею Иванычу становилось страшно и нестерпимо больно.
Ясным казалось только одно: надо кончить. Надо было так как-то направить свое тело, чтобы оно докатилось до полного и последнего ответа на все. Свою раздвоенность, косность своего тела, его сопротивляемость летучей и беспокойной мысли — именно теперь, когда болело сердце и нужно, но нельзя было заснуть, ясно почувствовал Алексей Иваныч. Покоя хотело тело, — полной ясности хотела мысль, и тоска его была совсем не по покою, а по ясности, по концу. Где конец — там ясность. Пусть даже это был бы конец самой жизни. Кто объяснит, почему бывают ясны лица у мертвецов? Не потому ли, что только конец проясняет жизнь?
Это была мучительная ночь.
Алексей Иваныч не забылся ни разу. Напротив, он часто вставал с постели и кружил своей летучей походкой по комнате. Лампы он так и не тушил. С яркостью резкой, подавляющей представлялся Илья и даже как будто предлагал ему своим уверенным жирным голосом: 'Надо кончить'.
А Наталья Львовна все представлялась под руку с Макухиным, и, в то время, как он шел вперед, блестя своим золотым упрямым затылком, она все оборачивалась к нему, Алексею Иванычу, и смотрела на него сочувствующим, призывающим, ободряющим даже, каким-то очень сложным и глубоким взглядом.
— Валя! — вполголоса, но упорно несколько раз призывал Алексей Иваныч, и даже прикручивал лампу до полной почти темноты, и ждал, — но Вали не было.
На другой день, обойдя работы и потолковав с Иваном Гаврилычем, Алексей Иваныч уехал на станцию железной дороги. Ехать было не близко: сорок верст через горы. День стоял сыроватый, сероватый, но до чего же спокойный. А в горах в такие дни все звуки особенно глухи: они в тишину врываются насильно, — тишина их не хочет, — они рвут ее на части, части эти долго колышутся, и их осязает все целиком тело: они — как долгий понятный трепет. Пара — тощая, каурая, похожая на жирафов, — подымалась по липкому шоссе очень медленно, извозчик попался сосредоточенный малый, а может, и сонный: очень шло ко всему здесь кругом то, что у него волосы еще черные, а шея уж седая, и то еще, что он ни разу не обернулся назад.
Верхушки гор были в сизых ровных тучах, и можно было воображать их высоты необычайной, —