А она ответила так же тихо:
— Я ведь не затягиваюсь… я только дым пускаю…
И переменила вдруг лицо на виновато-детское, даже губы сделала пухлыми. От этого Алексей Иваныч сразу просветлел и поспешно вытащил и протянул ей свой портсигар.
В это время Гречулевич обернулся к нему, весь смеющийся, готовый уже вынуть что-то из своей неистощимой копилки.
— Вот ты, Алексей Иваныч, напомнил мне своей 'килевой' девицей… Жил у меня на даче надворный советник, какой-то Козленко… Пишет однажды на открытке своей жене: 'Тут, в горах, — пишет, — есть такие страшные пропасти, что можно упасть и сломать какую-нибудь кость…' А если кто догадается, что он еще приписал, — двугривенный дам… Он, — можете быть покойны, что так именно и было, — поставил тут звездочку и приписал: 'свою'.
Алексей Иваныч как-то ничего сразу не понял, но Макухин твердо поглядел на него и разъяснил:
— Умный человек писал, — сейчас видно! Мало ли какие кости тут в наших пропастях?.. Хотя бы, например, мамонтов скелет!..
— Упадешь и проломишь! — подхватил Гречулевич; слепая же покачала головою:
— Мм… едва ли… едва ли тут ма-мон-ты!.. Тут есть мамонты?
— Где тут! Тут уж все пропасти, небось, обшарили! — успокоил ее полковник. — Ты сиди себе знай.
А Наталья Львовна посмотрела прищурясь на Гречулевича:
— Ах, как хорошо: читает письма своих жильцов!.. Вот и живи у вас на даче…
Гречулевич оправдался тем, что поведения он с детства плохого, и тут же, к случаю, рассказал, что, когда он был еще в третьем классе гимназии, вызвал директор для объяснения его деда по матери, в семье которого он тогда жил, но которого редко видел, знал о нем только, что очень строгий.
— Пришел, — вообразите, — огромный сивый хохол и еще даже в казакине парусиновом… на всех произвел впечатление! Я на всякий случай под скамейку забился… Вытащили, однако, — свои же, предатели!.. — притащили… Кому же не любопытно, как он меня сейчас крошить начнет?.. Меня держат, а старик огромный… нет, вы вообразите: под вершняк окна росту, а усы, как у пары Макухиных, — покивал главою и загробным таким голосом: 'Пэтя! Пэтя!.. Ты и нэ вучишься… и нэ ведэшь себэ!..' Впечатление произвел страшное. Думают все: 'Раз так начал, что же дальше будет? Значит, Пете нашему каюк!..' Ждут (и я тоже)… Минуту, не меньше, ждали в полнейшем молчании… И вот он опять покивал главою: 'Эх, Пэтя, Пэтя!.. И нэ вучишься ты… та ще и нэ ведэшь себэ…' Чуть все не умерли от крайней веселости, а я, конечно, пуще всех… Если б он не так это смешно, — может быть, из меня что-нибудь и вышло — а?.. А то после этого я совсем погиб…
Гречулевич недаром говорил о себе: 'Вы меня только копните…' Он и еще рассказал между делом штук пять-шесть разных подобных случаев из своей жизни.
Он весь был бездумный и весь наружу. Алексей Иваныч знал о нем, что теперь дела его очень плохи: весь в долгах. Должно быть, доставляло ему теперь большое удовольствие подшучивать все время над Макухиным, а Макухин только добродушно отмахивался от него, как большой пес.
— Я тебе вполне доверился, я тебя даже на собственной лошади сюда доставил, — ты же меня ремизишь!.. — нападал Гречулевич азартно.
— Привычка у меня такая, — отзывался Макухин, не меняя глаз.
Похоже было даже на то, что это два очень близких старинных друга, но правда была только в том, что один другому был положительно необходим: это узнал Алексей Иваныч несколько позже, а теперь непонятны казались оба.
Очень было неловко и как-то затерянно. А на ветку иудина дерева даже и смотреть опасался Алексей Иваныч. Сплеталось такое: ходят чьи-то не наши, стерегут жизнь… они-то и старят людей… Гляди на них, как хочешь, или совсем не гляди, — им все равно, — хоть ори и ногами топай: они глухонемые, и они не уйдут — будут слоняться под окнами, под дверями, ждать своего часу… На один момент Алексей Иваныч представил самого себя точь-в-точь вот таким, как старый полковник, а Валю (на один только момент) слепою, как эта старуха (бог ее знает, отчего она ослепла): сидит Валя вот здесь, с такими вот щеками, неопрятная, губы мокры от пива (кощунство почти, но ведь на один только момент)… И Митя тут же… он вырос, стал студентом — давно уж студент, — сидит на диване рядом вот так же, как Наталья Львовна… Ничего больше, только это.
Вот у самого у него порхающие брови, копьевидный кадык и на пальцах глянец, а Валя… толстая, старая, слепая, неопрятная, любит карты, домино, пиво… Митя скучает, злой, нервный, от одного отбился, к другому не пристал, и кто знает, что у него в душе? Может быть, он замышляет самоубийство?
Чтобы оттолкнуться, Алексей Иваныч кашлянул, поднялся и опять сел, и сказал, не совсем уверенно впрочем, обращаясь к Гречулевичу:
— Сейчас на пароходе познакомился с дивизионным врачом одним… сказал мне фамилию, — не то Чечулевич, не то Гречулевич… У тебя нет такого, дяди, что ли, военного врача?
— Давай бог, — сказал, не удивясь, Гречулевич. — Дядя подобный помешать не может.
И по глазам его видно было, что всех своих родичей отлично он знал и что никакого военного врача между ними нет.
Так же и Макухину сказал что-то насчет выигрышных билетов Алексей Иваныч:
— Новый год на носу, Федор Петров. Ох, непременно ты выиграешь двести тысяч!
И Гречулевич подхватил живо:
— Вот и покупай у меня тогда Таш-Бурун!
— На что он мне?.. Зайцев на нем гонять? — отозвался Макухин.
— Что ты — зайцев!.. Ты на нем целебный источник какой-нибудь отроешь ты такой!.. Или руду какую-нибудь очень доходную!.. Миллионами будешь ворочать! — и пошел под слепую с маленькой бубновки, сказавши: — Не с чего, так с бубен!
А слепая поставила прямо против него свою неподвижную деревянную маску и возразила:
— Господинчик мой! Кто же под вистующего с маленькой ходит?.. да еще и в чужую масть!
И заспорили о каких-то ренонсах, правилах, исключениях, как всегда бывает при игре.
Алексей Иваныч усиленно задвигал ладонями по коленям, что всегда он делал, когда собирался решительно встать и уйти и когда неясно самому ему было, куда идти. Но в последний раз поглядел все- таки на Наталью Львовну. Может быть, это был очень робкий взгляд, и она поняла его.
— Что же нам здесь сидеть? — сказала Наталья Львовна. — Пойдемте-ка в мою комнату, — и поднялась.
'Нам!' — отметил невольно Алексей Иваныч, и сконфуженно несколько оглядел всех, и зачем-то откланялся, извиняясь.
В комнате Натальи Львовны было так: стоял стол под самым окном (ставни были прикрыты), — обыкновенный женский стол, — не письменный, нет, — с небольшим зеркалом, коробками и флаконами, со смешанным запахом духов, с несколькими пухлыми новыми книжками, пачкой узеньких цветных конвертов, раскинутой веером; тут же чернильница в виде лающей моськи, ручка, чрезвычайно неудобная для письма, и печенье… Успел еще заметить Алексей Иваныч на том же столе вышиванье по канве шелками, но Наталья Львовна скомкала работу и забросила за ширмы.
От колпака на лампе, — матерчатого ярко-желтого полушара — все тут было беспокойного оттенка, а ширмы сами по себе были цвета только что опавших от утренника кленовых листьев (когда они лежат рыхлой грудой и ветер их еще не растаскал по дорожкам). К этим тонам был в последнее время очень чувствителен Алексей Иваныч: он даже глаза рукою прикрыл, чтобы к ним теперь привыкнуть.
Сказала Наталья Львовна:
— Так вот… садитесь… Вы куда-то ездили на пароходе?.. Расскажите-ка.
— Какой же он у вас ядовитый! — отозвался Алексей Иваныч о колпаке и потрогал его рукой; потом он посмотрел жмуро, как желтые отсветы ложатся на белесые обои, на чашку и кувшин умывальника, на ее лицо, ставшее здесь несколько кукольным, как фарфор на солнце, и только после этого ответил:
— Ездил?.. Да, я действительно ездил… — Подумал: 'Не рассказать ли ей' — и поспешно закончил:
— Это я по делу, конечно, ездил: насчет места… Я ведь теперь без места, а там выходило.