— Она была бы теперь со мною… и только. И Митя тоже.
Из другой комнаты слышно было:
— Ну, вира помалу, — говорил прочно Макухин, должно быть забирая взятки; а Гречулевич подхватывал:
— Ты опять 'ну'?.. И нельзя ли тебе выражаться посухопутней?
Вслушиваясь в это и глядя на завитки темных волос Натальи Львовны — от абажура позолотевших, — Алексей Иваныч разъяснил самому себе вслух:
— Когда самоубийством кончают, — думают, что это — акт свободный, а это все та же любовь к ничтожному… Небытие! Даже просто взять в чистой идее: что ж такое небытие? Ведь его совсем не существует на свете… Что же это за понятие? Откуда оно?.. Это не только абстракция, — это обман! Подойдет смерть и прикинется небытием. Бытие небытия — какой абсурд! Нет, этому я не поддамся… нет!
— Не поддавайтесь! — серьезно сказала она очень тихо, закусив волос. От абажура ли или изнутри это шло, она позолотела вся, — и глаза, и щеки прояснели, — улыбаясь, но это была не снисходительная и не со стороны откуда-то улыбка, а близкая, та самая, которая рождает в душе большую доверчивость, и Алексей Иваныч почувствовал, что ей многое можно сказать именно теперь, что слова его не отскочат, а лягут в нее, как в рыхлую землю посев, и, светло глядя на нее, он проговорил:
— Вы теперь очень хороши собой…
— А-а! Вот как?.. — точно удивилась она. — Только теперь?.. Ну и то хорошо.
— Я что-то не то сказал?.. Простите! — встревожился Алексей Иваныч и сделал рукою свой обратно хватающий жест.
— Нет, ничего, — успокоила она, все так же улыбаясь, и вдруг добавила: — А вы знаете, какая тайная мечта у Гречулевича?.. Он мне говорил: попадать в муху из монтекристо на десять шагов!.. 'Больше, — говорит, — ни о чем не мечтаю!..'
— Он — веселый, — бормотнул Алексей Иваныч. — Скоро его опишут за долги…
— Что вы?.. А гора его… Таш-Бурун?
— Все, и гору… С него скоро все стащат… — И, заметив крайнее изумление в золотых глазах Натальи Львовны, добавил поспешно: — Впрочем, я ведь этого не знаю толком — мало ли что о ком говорят…
— А Ма-ку-хин? — живо спросила она.
— Макухин — другое дело… Макухин подберет… Макухин все подберет…
Он опять повертел перламутровый ножичек, раскрыл, попробовал пальцем острие и закрыл и совершенно незаметно для себя сунул его в карман.
— Так вы его у меня еще и унесете — ищи вас тогда! — спокойно сказала Наталья Львовна, покосившись на его карман.
— А?.. Кого унесу?.. — И, догадавшись, Алексей Иваныч не рассмеялся весело над своей растерянностью, не сказал: 'простите', не сделал даже своего хватающего жеста, — он только опешил, растерялся и покраснел.
— Видите, как я… — бормотнул он, кладя ножичек на стол. — Это Митя… У Мити такой же был — перламутровый тоненький… и тоже английской стали… Карандаши часто ломал, я ему чинил… Ножик у меня находился, а то он часто терял…
Смущенный, он постоял немного, потупясь, и, несмело взглянув на нее, продолжал о Мите:
— Он очень беспокоился, когда терял… Скажет: 'как же это я так мог?..' И руками даже так разведет: 'Не понимаю!' — точно большой… Придешь с работ, утомленный, конечно, — на диван приляжешь, а тут Митя: глаза веселые, даже, пожалуй, хитрые немного, — да, именно лукавые: 'А ты, говорит, — что же свою обязанность забыл? А?.. Ты что же это не спросил, как я переписал басню?..' И руки назад, а в руках тетрадка… Басня, что ли, такая есть, или сказка: 'Орел и ветер'?.. Приносит мне раз — очень, вижу, красиво написано 'Орел', даже с хвостиками везде, где можно… очень много хвостиков… 'Ветер' кое-как, а уж 'Орел' так и парит по тетрадке… 'Что же ты его так, Митя, очень уж старательно разрисовал, этого 'Орла'?' — 'Ну еще бы, — говорит: — 'Орел'!' — 'Конечно, — догадываюсь, — орел — царь птиц… Все-таки очень старался ты…' — 'Да, — он говорит, — напиши-ка его кое-как, невнимательно, еще заклюет!..' — такое воображение детское, живое… Я понял теперь, почему с ним не простилась Валя (моя жена), когда уезжала… Прежде я не понимал этого… Она нарочно с ним не прощалась: она знала, что он бы ее непременно удержал… Вне сомнения… Она просто боялась…
— Ну ничего, что ж. У вас еще может быть другой Митя, — сказала она беспечно.
— Каким образом? — Алексей Иваныч даже испугался. — Лепетюк?.. Нет уж, другого не будет!.. Лепетюк, вы думаете?.. Это ведь не мой, — это его.
Она отшатнулась на спинку стула, чтобы уйти лицом в тень…
— А можно и мне вспомнить одну мелочь? Очень маленькую, — я недолго… Представьте так: едет в вагоне четвертого класса девочка лет восемнадцати и всех любит — очень еще, очень была наивна, институтка ведь… Одета она, как простая сельская девка: на ногах лапотки, на голове платочек, белый, с желтым горошком. И вот, — напротив баба, при ней трое ребят… и мешки, конечно: без таких вот грязных мешков ни одна баба никуда не поедет, да и нельзя ей без них ехать… Было у ней десять рублей, — красная бумажка: все ее состояние, — билет четвертого класса и десять рублей. Зачем-то эту бумажку из мешка она вытащила… да, конечно, ребятам хлеба купить на станции, — мелкие уже все вышли… а ребята эти, очень много они хлеба ели… Дала эту бумажку подержать старшенькому, а он, — представьте, ротозей деревенский, в окно ее упустил на ходу поезда… Что тут было! Денег у бабы уж никаких больше нет… и баба ревет, и ребята ревут… и все кругом ахают… Девочка эта наивная, в лапотках, — у нее тоже было только десять рублей, золотой, на кресте в тряпочке был привязан, — отдала бабе этот золотой… и все. Отдала, а сама осталась совсем без копейки… Одна… представьте! Она пожалела, не правда ли?.. А ее… ее… не пожалели!
— Вы что?.. Плачете?.. — удивился Алексей Иваныч.
— Разве?.. Вот еще новости! (Она быстро вытерла слезы со щек.) Действительно ведь!.. Только я не плачу, не делайте скорбного лица… Это просто от того разу осталось, — помните? Ну вот, когда вам очень хотелось, чтобы я заплакала.
Посмотрела на него долго и добавила:
— Расскажите еще что-нибудь о вашей покойной жене… У вас это так хорошо выходит!
— Как 'хорошо'?
— Ну, живо, что ли… трогательно… Я сказала, что ей завидую? Нет, что же хорошего завидовать человеку после его смерти?.. Мне ее очень жаль… Я на нее ничем не похожа?.. Ни капли?
— Нет, конечно… Вы… другая совсем… — Алексей Иваныч дернул плечом, правым, которое было выше левого, оглядел прикрытую дверь и сказал вдруг: — Может быть, уж пойдемте туда, к ним?
— А-а… вот как?.. Соскучились?..
Улыбаясь широким несколько ртом, Наталья Львовна быстро встала, и Алексею Иванычу сделалось очень как-то неловко, когда она сказала тихо:
— Никогда больше не говорите мне о жене своей покойной, — право! Зачем это мне, а?.. Мне это совсем не нужно!..
И сама отворила дверь.
В синеватую от табачного дыма муть этой комнаты Алексей Иваныч вошел с тоскливым желанием сейчас же уйти к себе и уж продвинулся было к полковнику прощаться, когда Наталья Львовна, взявши из рук Гречулевича колоду (он только что приготовился сдавать), бросила ее на диван.
— Будет уж вам! — сказала. — Думаете, очень весело на вас глядеть? Нисколько!.. Очень гнусно!.. Да, гнусно и надоело! Противно!
Бывают лица, которые очень милы, когда приветливо спокойны, красивы, когда улыбаются весело, невыразительны, когда задумчивы, неприятны даже, пожалуй, когда про себя тоскливы, и положительно прекрасны во время злости: тогда они будто длинные голубые хвостатые искры мечут…
Как раз такое лицо было теперь у Натальи Львовны, и Алексей Иваныч видел, что это не только он один отметил, но и другие, кроме слепой, разумеется, которая пока потянулась к своему пиву, сказавши на всякий случай:
— Сдача с правой руки… ход мой. Прошу помнить.