— А вы?..
— Что 'я'?.. Эти вон человечки черные, — зачем они там? Вон около барки…
— Турки… песок грузят на фелюгу.
— Зачем?
— Куда-нибудь повезут.
— А-а… посыпать дорожки?
— Нет, на штукатурку, кажется…
— Ну, вы сами не знаете!.. На шту-ка-турку!
— Так мой Увар мне говорил. Я его спрашивал, — я не сам…
— Ну, все равно… 'Что я', — вы спросили?.. Нет, мне ее как-то не жалко, эту царицу. Как ее звали, кстати?
— Вот имени я не нашел… Почему-то имени нигде не было… Не нашел… И Максим Михалыч не знает.
— Не все ли равно?.. Дарья, например — царица Дарья.
Павлику это имя не понравилось, и не понравилось ему еще то, зачем шутит Наталья Львовна. Ему же и теперь, днем, припомнилось, — глядят со стороны моря (это было странно, что именно со стороны моря, а не оттуда, с горы) иконописно-широкие грустные глаза, и над ними, прикрывая весь лоб, простая, только непременно с жемчужинами, темная кика, вроде скуфейки.
— Схоронили ее все-таки где же? — спросила Наталья Львовна.
— Здесь. — Павлик представил было, что тело ее вот на таком же паруснике повезли хоронить в Византию (при попутном ветре могли бы доехать за одни сутки), и добавил поспешно и недовольно, точно его обидели: Конечно, здесь.
— А могила ее, конечно, не сохранилась?
— Ну еще бы! Какая же это могила: ведь тысячу двести лет назад!.. И монастыри-то уж растаскали по камешку.
— Может, мы по ним ходим?..
А в это время нанятые Иваном Гаврилычем дрогали, подвод десять, гужом выползали, спускаясь с лесной верхушки горы как раз на открытую упругую желтую дорогу, и на заторможенных колесах, как на связанных ногах, медленно поползли вниз.
— Ну, конечно, монастыри эти пошли на мостовую! — живо ответила себе Наталья Львовна. — И крепость, и эти 'покои' (воображаю, какие там могли быть 'покои'!) этой царицы Дарьи, и… что там еще?.. И плита, конечно, с надписью: 'Здесь погребен прах…' 'Прах' — красивое слово!.. Прах!.. И совсем это не идет к мертвому телу.
— Это по-гречески было написано.
— Ах, да… Ну уж, конечно, по-гречески… И как же именно? Не знаете?.. Ну, все равно.
— Или, пожалуй, и по-латыни, — задумчиво сказал Павлик.
Султан в небе растаял, и гора сделалась спокойнее и как-то ниже: будничный — совсем рабочий вид стал у этого Таш-Буруна, похожего на слоновью голову с покорно опущенными бивнями, — как будто и у него появилась сознательная мысль: растаскивают по камешку, сволакивают вниз… время!
— А вы, Павлик, не верите, что кто-нибудь в самом деле под коня бросался?.. Вот вы сказали: легенда. Не верите?
Павлик отвернулся, потому что об его ноге была уже речь раньше, и он сказал, что упал с крыши, со второго этажа, а Алексею Иванычу зачем-то объяснял, что упал будто бы с высокого дерева, и принялось болеть. Теперь ему стыдно стало, что когда-нибудь Наталья Львовна узнает правду; он ответил обидчиво:
— Зачем же в это верить?!. Хорошо и то, что красиво придумано. Тройка, искалечившая его, представлялась ему иногда огненной, как где-то в Ветхом завете; а отец его знал о тройке, что она — купцов Шагуриных, и уж давно вчинил иск за увечье сына, и дело это должно было разбираться весною.
Они вышли к белому шоссе, не тому, которое проводил внизу Алексей Иваныч, а к другому, верхнему, по которому вечно двигались, страшно тарахтя, груженые и пустые длиннейшие арбы. Теперь тоже тарахтело несколько, — везли куда-то на виноградники новые желтые дубовые колья и пустые перерезы, прикрученные веревками.
Павлик видел, что Наталья Львовна не замечает или показывает, что не замечает тех усилий, с которыми он переставлял свои костыли рядом с нею: от этого ему было хорошо с ней, и казалось нужным еще рассказать ей, где и какие тут были тогда селения, крепости, и чем торговали тогдашние купцы по всему этому берегу.
— Да откуда вы все это знаете? — спросила, наконец, Наталья Львовна.
— А вот… есть тут такой Максим Михалыч, он — бывший историк гимназический… У него в книгах роюсь… А откуда я его выдрал?.. Это меня раз повез Алексей Иваныч на свои работы, а он как раз с базара ехал… увидел: гимназическая шинель, — очень обрадовался (здесь ведь нет гимназии), — ну и к себе завез.
— Ишь ты!.. Хороший какой.
— Да, он… вы не улыбайтесь так, — он действительно хороший.
— Павлик, вы будете ученым, — сказала убежденно Наталья Львовна. — И вот, для вас у меня имеются конфеты, я сейчас найду… Не для меня уж, нет для вас именно.
— Не хочу я быть ученым… и конфет не хочу, — буркнул Павлик, обидясь. Но, покопавшись в сумочке, нашла Наталья Львовна несколько длинных леденцов в серебристой обертке и с красной надписью: 'Будущность'. Слово это Павлика примирило.
По шоссе было легче идти, и отсюда другое было видно, не то, что всегда видел с Перевала Павлик. Здесь вправо вниз бесчисленные, на вид очень легкие и мягкие, сплетаясь, стелились гусиными лапами лиловатые балки, поросшие кустами, и переходили в долину, всю из одних садов, недавно перекопанных, и потому теперь тепло-разодранно-рыжих, с четкими, рабочего вида, деревьями, обмазанными известью с купоросом; влево вниз, тоже за гусиными лапками балок, мрело море, уводящее душу, потому что был редкостный для зимы штиль и горизонт расплылся по воде и небу (на такое море смотреть всегда почему-то нехорошо было Павлику). А прямо перед глазами в лесу на горах, в трех разных точках и очень далеко одна от другой, белели лесные сторожки.
Павлик подумал, что от этих именно трех белых точек, растерянных в огромной пустоши, в лесу, стало грустно Наталье Львовне, потому что она повторила, задумавшись:
— А у меня вот уж будущности нет.
И даже ниже ростом вдруг она показалась Павлику, и меховая шапочка ее… как будто такую же точно носил кто-то очень родной… И только что придумал он, как спросить ее о будущности, как тут двое, не то бродяжек, не то пришлых рабочих, — один в чувяках, подвязанных на манер лаптей бечевкой по суконным чулкам, и в пушистых волосенках из-под старенького картузика, другой — в толстых сапогах-бахилах и в шапке, надвинутой на оттопыренные красные уши, нагнали их, тихо идущих, и второй хриповато крикнул Павлику:
— Эй, парнишка! Это мы на Биюк-Чешму идем?
— Какой тебе здесь 'парнишка'!?. Это — панич, а он — 'парнишка!'. Обращения не знает! — выговорил ему первый, с изумленными мелкими глазками и маленькой бородкой. — Вы ему, господа, извините: он — деревенский, обращения еще не имеет.
Деревенский, с желтыми усами, с носом кривым и длинным, оглядел Павлика и Наталью Львовну, задрав голову, и пошел себе шагать дальше, а пушистоволосый топтался около и говорил, точно комарик пел:
— Он — невежа, он этого не понимает, что нужно вежливо с господами… Нам, стало быть, по соше все итить, — куда соша?
— Да, по шоссе, — сказал Павлик. — Тут верст десять ходу.
— А ночевать там нас пустют, спроси! — крикнул, не оборотясь, невежа.
— Они-то почем же знают, во-от!.. Эх, с таким товарищем прямо мученье!.. Ну, раз село, — значит… пятак дашь, — и пустют… — вкрадчиво поглядел было, как умный пес, потом двинул картуз за козырек и