Так он вынес это ощущение и на улицу, на которой моросило что-то, — не то крупа, не то снежок, не то дождь. И скользя по выбитому щербатому тротуару, Алексей Иваныч не шел, а почти бежал к той гостинице, в которой остановился, то есть бросил в номере свой саквояж. И думал отчетливо, а может быть, и бормотал вслух: 'Вот оно!.. Теперь ясно?.. Говорил, предупреждал, доказывал… А теперь ясно?..'
Вот по этим же улицам ходила и она или, вернее, ездила на извозчиках. А так как он забыл уж, где именно его гостиница — помнил только название 'Палермо', то пришлось взять извозчика, который ехал долго, колеся по плохо освещенным и очень гулким переулкам, и, наконец, выехал к тому самому ресторану, в котором сидел с Ильей Алексей Иваныч, миновал его и остановился у другого подъезда. Только теперь вспомнил Алексей Иваныч, что действительно и ресторан этот был 'Палермо' и обедал он в нем, просто спустившись вниз из своего номера, — а потом это забылось в суете.
Из гостиницы он поехал прямо на вокзал (как Валя), но вокзал был пуст теперь, и даже зал первого класса был заперт, так как ближайший поезд отходил только утром, а Алексею Иванычу хотелось двигаться, переживать все снова, обдумывать, и, едва узнав, что пароход на восток отходит в три часа ночи, он поехал на пристань. Пароход же только еще грузился, и до трех часов было далеко, — поэтому опять пошел он по пустым полутемным улицам. Случайно наткнулся снова на дом Ильи. В окнах уж не было света. Илья, должно быть, тоже пришел уже и тоже спал. От фонаря на кривом столбе — обыкновенного среднеуездного фонаря — падали на стену между окон вдоль две слабых зеленоватых полосы кувшинчиком: какое-то дерево, может быть акация, колюче торчало из-за стены на дворе, ворота чугунные были в нише, и за ними никого: каменная тишь и купеческий сон. Серо, убого, плоско, уныло, скучно, — очень больно стало за Валю… Полюбопытствовал, какой же магазин помещается в нижнем этаже, и прочитал на вывеске: 'Готовое платье Шкурина, Боброва и Ватника'… Сказал вслух: 'Вот какие подобрались, — точно нарочно!..' Постоял еще немного, походил по тротуару… Вспомнилось — миловидное, пожалуй, по-уличному, но такое жалкое, но такое страшное, испитое лицо таперши, балагурящий попусту дядя, Сашина толстая коса, рыбья вздрагивающая спинка смешливой Тани, флейтист, щербатое блюдечко, гвоздика в фарфоровом хоботе, — все такое мелкое, случайное, но не Илья: почему-то все это как будто хранилось в Илье, как в футляре, — все это его было, и во всем этом он, поэтому-то сам он лично как-то стирался, точно не в нем лично было дело.
На пароходе не нашлось места в каютах, переполненных кавказцами, да оно и не нужно было, пожалуй, Алексею Иванычу: хотелось быть на воздухе, где просторней. А когда начало светать, то странно было, — точно в первый раз в жизни пришлось следить, как все меняется в небе, на море и кругом. Все следил и не мог уследить за этой сетью измен, и вот уж край солнца выглянул, и по рябому морю до парохода доплеснул первый луч. На Алексея Иваныча луч этот подействовал так: показалось, что ночью прошедшей сделано было что-то важное для него, трудное что-то, как какая-то сложная чертежная работа, но нужное, и сделано достаточно удачно, так что, если бы он вторично поехал бы туда же, он ничего больше не мог бы сделать.
От этого успокоенность появилась и захотелось спать, и тут же на палубе, на скамейке, завернувшись в бурку, заснул Алексей Иваныч.
А когда под вечер причалили к пристани городка, близ которого ревностно разделялись стихии, в душе Алексея Иваныча появилась ко всему, что он увидел, какая-то нежность, и только что успел он поздороваться с приставом, озабоченным жуликами, как поспешил на работы, а оттуда бодро поднялся на Перевал.
Глава десятая
Времена и сроки
За те два дня, которые Алексей Иваныч провел в отсутствии, здесь, на Перевале, ничего особенного не произошло. Проступила, впрочем, чуть-чуть, бледно-бледно и робко стародавняя царица с Таш-Буруна: Павлик о ней рассказывал Наталье Львовне.
День выдался очень задумчивый и даже, пожалуй, какой-то благословенный. Вообще в этом году здесь случилось то, что изредка посещает землю: вторая весна. Летом от сильных жаров в конце июня и в начале июля был листопад, и в августе деревья стояли совсем почти голенькие и имели неловкий, смущенный вид. Но в конце августа пошли ливни, столь глубоко поившие землю, что в сентябре цветочные почки вновь раскрылись, — забелели черешни, выбросили сережки орешник, ясень и клен, а что особенно странно было видеть, так это то, что на грушевых деревьях поздних сортов появились бойкие цветочные пучки рядом с созревшими плодами и уж тоже начали давать завязь, и видно было, что такая излишняя бойкость молодежи старичков обижала. И вообще эта несвоевременная весна внесла большую сумятицу в природу, и птицы, которым давно бы уж нужно было лететь отсюда куда-нибудь в Малую Азию или за Суэц, задержались здесь, приятно удивленные, чуть не на месяц. Но к ноябрю все улеглось, разобралось во времени и успокоилось, а на декабрь осталась только вот эта задумчивость, благословенность, ясность, широта и тишь.
Павлик и Наталья Львовна шли тихо от Перевала в сторону, все время ввиду красивой горы Таш- Буруна.
Над горой же в это время воткнулся в голубизну неба настоящий султан из белых перистых легких облаков, и облака эти долго держались так султаном, восхищая Наталью Львовну.
— Знаете, Павлик, — говорила она, — иногда другой человек нужен, очень нужен, просто необходим, и без него никак нельзя. Знаете, зачем? А чтоб было кому сказать вот это, например: как султан!.. Сказано: как султан!.. и довольно, и больше ничего не нужно, и потом опять можно молчать, даже очень долго.
А Павлик посмотрел на нее пытливо и вставил несмело, но значительно:
— А ведь там три монастыря было: святого Прокла, святого Фомы и еще один… Вот на горе с султаном с этим… Не знали?
Наталья Львовна не знала, и Павлик ей разъяснил в подробностях, что 'тысячу двести лет назад — еще при Юстиниане', — если смотреть бы отсюда, с Перевала, видны были бы стены и главы церквей — 'византийского стиля' и потом крепостца с башней, это ближе к обрыву в море. Такая же, должно быть, и тогда закрученная проложена была по ребру горы дорога, и по ней сходили и подымались монахи до старости без морщин на лицах, потому что не улыбались никогда и не искажали себя гневом и ничем мирским, — и вот, среди этих монастырей и черных монахов — опальная царица такой красоты, что пастухи (молодые) бросались под копыта ее лошади, когда она съезжала верхом вниз, к морю… Бросались всего только затем, чтобы она, обеспокоясь этим, на них взглянула…
— Насчет пастухов молодых, это уж, конечно, легенда, — пояснил Павлик.
— Нет, отчего же, бог с ними, пусть, — протянула Наталья Львовна. — Это ничего, а то без них скучновато… И двор при ней был какой-нибудь?.. Фрейлины?
— При опальной царице?.. — Павлик добросовестно задумался было, но решил, улыбаясь: — Ну уж, какие фрейлины!.. Фрейлины все в Византии остались…
— За что же она вдруг стала опальная?.. Впрочем, это известно — а вот… Такую красивую, — ну, зачем ее в мужские монастыри? Только искушение лишнее… — И, заметив четкую белую кошечку, пробирающуюся мягко по темному сырому шиферному скату в балке, внизу, оживленно дернула за рукав Павлика:
— Поглядите, какая прелесть!
Павлик поглядел и сказал: 'А-а… вижу…' Он думал о том, что монахи тоже любили, должно быть, когда выезжала из своих покоев царица… Может быть, она напоминала им Георгия Победоносца… Конечно, конь у нее был белый, с крутой шеей, с точеными ногами, а хвост трубой…
— Это чья-то с нижних дач!.. Здесь ни у кого нет такой белой…
— Должно быть, с нижних, — согласился Павлик.
— Ну, и что же эта царица, как?.. Она здесь и умерла?.. Или ее простили все-таки?
— Нет, нет, — умерла здесь.
— Не про-сти-ли!.. Бедная женщина!.. Вам ее жалко, Павлик? А почему бы ей и не здесь умереть?.. Чем плохо?