— За такие слова я сейчас дам тебе в нос, в твой гребаный длинный нос.
— Почему же не вышибить мне мозги твоей пушкой? — спросил я, зная, что он безоружен. — Это будет нетрудно, ведь ты человек неконфликтный и сомнения, как я понимаю, тебя никогда не мучают. Послушай, я всегда выступал за подлинность чувств, но нельзя начинать с того, чтобы ставить свечку человеку, наделенному актерским даром.
— Меня никогда не оставляло ощущение, что, беседуя с тобой, я с каждой минутой глупею и делаюсь все более смешным, — почему, Натан?
— Да неужели? Тогда тебе повезло, что нам редко выпадает возможность поговорить. И что по жизни мы идем разными путями.
— Тебе никогда, никогда в жизни не приходило в голову похвалить меня или оценить то, что я делаю. Почему, Натан?
— Ничего подобного. То, что ты сделал, — просто колоссально! Я не могу отмести это в сторону. Смена бытия — это вроде послевоенного периода: обмен пленными и прочее; я не преуменьшаю масштабы того, что произошло с тобой. Если бы мне было наплевать, меня бы здесь не было. Ты приложил максимум усилий, чтобы не притворяться и быть самим собой, но я также вижу, чего тебе это стоит. Ты, конечно, заплатил очень высокую цену, тем более что это затрагивает твоих детей. Бесспорно, ты выставил очень веские возражения против своей прошлой жизни. Я не отношусь к этому легкомысленно — практически я не могу думать ни о чем другом с тех пор, как увидел тебя впервые после долгой разлуки. Я только спрашивал, нужно ли было менять
— Послушай, — произнес он, резко вскакивая с места, будто хотел схватить меня за горло, — ты очень умный человек, Натан, у тебя нежная и тонкая душа, но у тебя есть один крупный недостаток: для тебя существует единственный мир — мир психологии. Это твое оружие. Ты целишься и стреляешь. Ты стреляешь в меня всю свою жизнь: Генри делает это, чтобы доставить удовольствие мамочке и папочке, Генри делает то, чтобы доставить удовольствие Кэрол или вызвать недовольство Кэрол, недовольство мамочки или папочки. И так далее, и тому подобное, без конца. Никогда в жизни Генри не был самостоятельным существом — Генри стал походить на шаблон, отпечаток с образца, которым всегда был мой брат. Может, когда-то так и было, может, я сам себя формировал под твой образец, и может, это послужило причиной многих несчастий, выпавших на мою долю дома, в Америке. Может, ты считаешь, что форма моего бунта шаблонна. Но, к великому сожалению, я не тот, кем руководят примитивные, дурацкие мотивы. Всю мою жизнь ты выходил победителем из игры, как тот парень, что караулил меня у баскетбольной сетки. Ты, черт побери, не давал сделать мне ни единого броска — ты блокировал каждый мяч. И у тебя всегда было объяснение, которое всегда приводило к унижению моего достоинства. Ты лип ко мне как муха, надоедая своими гребаными мыслями. Все, что я делаю, — предсказуемо; все, что я делаю,
И с этими словами он вышел вон, хлопнув дверьми, прежде чем я смог уговорить его вернуться домой.
НА БОРТУ САМОЛЕТА
Вскоре после того как табло «Пристегнуть ремни» погасло, в центральном салоне самолета группа религиозных евреев организовала миньян. Я не слышал их из-за шума двигателей, но в солнечном свете, струившемся сквозь иллюминатор аварийного выхода, я видел, с каким неистовым рвением они молились. Они бормотали слова в чудовищном темпе — быстрее, чем несется мелодия в каприсах Паганини, — мне даже показалось, что они поставили перед собой цель молиться со сверхзвуковой скоростью, и сам процесс превращался для них в подвиг беспримерной физической выносливости. Трудно было даже представить, что можно с таким бесстыдством у всех на виду разыгрывать интимную драму, где души рвутся в клочья. Если бы какая-нибудь парочка сбросила с себя одежду и с равным пылом занялась любовью в проходе между кресел, наблюдение за ними в гораздо меньшей степени можно было бы отнести к вуайеризму.
Хотя ортодоксальные евреи занимали почти весь туристический салон, рядом со мной оказался совершенно обычный американский еврей вроде меня самого. Это был мужчина очень маленького роста, лет тридцати пяти, чисто выбритый, с очками в роговой оправе на носу; он то листал страницы утренней «Джерусалем-пост» — иерусалимской газеты, издаваемой на английском языке, — то с любопытством смотрел на покрытые кипами головы, качающиеся взад-вперед в залитом солнцем квадрате центрального салона.
Минут через пятнадцать после вылета из Тель-Авива он, повернувшись ко мне, дружески спросил:
— Ездили в Израиль по делам?
— Да нет, в гости.
Отложив газету в сторону, он поинтересовался:
— Ну и каковы ваши впечатления от всего увиденного?
— Простите, что?
— Каковы ваши впечатления? Что вы испытали, побывав там? Волнение? Гордость?
Я прекрасно понял, что за информацию он желает из меня выудить, но все еще думал о Генри, поэтому, не желая потакать праздному любопытству, ответил:
— Я не совсем понимаю, что вы имеете в виду, — и принялся шарить в своем дипломате в поисках ручки и записной книжки.
— Вы же еврей, — улыбаясь, заметил он.
— Да. Ну и что с того?
— Разве на вас не произвело никакого впечатления то, что им удалось сделать?
— Никакого.
— А вы видели плантации, где они выращивают цитрусовые? Они же евреи, которые сроду не занимались сельским хозяйством, но цитрусовые плантации простираются там на многие мили. Вы даже представить себе не можете, что я испытал, увидев эти плантации. Евреи-фермеры! Подумать только! А еще меня свозили на военно-воздушную базу, — я просто не мог поверить своим глазам! Скажите, а хоть