радостно — такой легкой походкой по сухому асфальту проспекта с левой стороны Петровского спуска».

Однако этот просветленный день снова затмился длительным периодом бытовых забот и болезней для Мандельштамов, а для Рудакова — изнурительным ожиданьем решения своей участи. Но вот — взрыв. Эпизод одного дня дал нам возможность в последний раз узнать со слов Рудакова о творческом самочувствии Мандельштама и увидеть, до какой патологической крайности доводило Сергея его болезненное самолюбие непризнанного поэта. Следы этого были уже заметны в предыдущей беседе: вопросительный знак, которым он снабдил выражение Осипа Эмильевича о «заделе» Рудаковым его ранних воронежских стихов: не «задел», а соавторство! – угадываем мы между строк любимую иллюзию Рудакова. А назойливое упоминанье в одном ряду с Мандельштамом и Вагиновым себя? Теперь Рудаков меряется с Пастернаком.

Запись 30 мая 1936 г.:

«И вот новость… 'Карлик' (сожитель Мандельштамов) в небрежном тоне (вчера рассказывает, что в №4 'Знамени' новые стихи Пастернака. О. взволновывается. Умоляет меня купить.

Потом: 'Надюша, 500 рублей, это я за стихи гонорар получил? Вернуть деньги!' Н. на обе половинки мысли двоекратно ответила: 'Да'.

В конце дня я журнал купил, но ему не понес, а стал читать сам (сперва в магазине, потом в кафе).

Такие разговоры устно (для тебя) угнетающи. Но в письме пусть все звучит более историко- литературно, научно, как остановка времени под уздцы, чтобы его лучше рассмотреть. И другим показать.

Так вот. Губительность того, что я непечатаемый, вернее, даже, что меня не знают.

Стихи его до одури напоминают мои последние. Именно вещь № 3 (у него) идет в ритме 'И шкандыбает мною'… (№ 1 и № 2 были опубликованы в 'Известиях' за 1 января) [37]. А дальше переосвещенный подбор тем и слов, легших в основу моих вещей (тут – Дант, революция как осознанный поворот; тон речи, языка поэта; стройки, как мотив современности, соотнесенные с временем в смысле категории будущего etc.). Все очень личное. И все это пересыпано очень твердыми поэтическими кусочками, а в целом нуда, мерехлюндия, рефлексия, скулеж — словом, Пастернак. Пробовал и вчера, и сегодня себя пере­читывать, и, ей-ей, лучше, хотя, может быть, схематичнее (но нет, это неверно, это кажется от близости собственной вещи, звучит ее понятность). Время пройдет, и ни одна собака не поверит, что я написал раньше. Но суть не в том. Как и ждал, у М. судороги от восторга ('Гениально! Как хорош!'). Сам он до того отрезвился, что принялся за стихи!! Именно, исправил стих последней воронежской вещи…» (поправка к стихотворению «Не мучнистой бабочкою белой», см. выше. — Э. Г.).

«Он: — Я раскрыл то, что меня закупорило, запечатало. Какие теперь просторы. Пастернак установил связь между: 'конем, окном и небом' (см. стихи). У меня теперь новые 'у' потянуло. Чуть ли не восемь месяцев был перерыв. А званье надо носить, правда, Сергей Борисович? — Стихи у Пастернака глубочайшие, о языке особенно… Сколько мыслей… А вы что скажете?

Я: — У меня дело особое. Они очень по-худому близки к моим новым стихам.

Он: — Стихи другие стихи никогда не отменяют. (А в том же номере 'Знамени' Шкловский пишет, что Блок Маяковскому сказал: '…вы нас отменяете, но мы, конечно, этому не можем радоваться').

Все это произошло у Мандельштамов спешно. Пришла одна их радиознакомая, и я уехал к Юлию. В прихожей О. Э.: 'Сергей Борисович, оставайтесь… а нет, то завтра будете читать стихи'.

Я ушел переволнованный. К чему этот хамский период, если О. опять восстановится? Я к нему по- старому не буду относиться. И стихов читать не буду. Вот уже конец Воронежа. Он создал такую обстановку, что я не мог радоваться на свои стихи, легко без скандала их читать. А я знаю законы истории и знаю, что силой вещей могут быть загублены дивные даже произведения. И со мной неизмеримая вина Мандельштама. Я буду и жить, и работать, но с пользой. Воронеж принес глубочайший вред.

Вчера не писал нарочно. Будут потом стихи и историческая работа, но сейчас было гадко: это какие- то формы проигрыша. Понятно ли пишу? Все с Пастернаком лишь пример, что близкое ко мне котируется как гениальное (у Мандельштама и у критики) за известность. Перечитывал стихи — нет, не разочаровывают. Какие скоты люди!

Рад, что внутренне от Мандельштама свободен, что не буду читать, так как астрономически точно знаю, что будет бред брани. Довольно этого. И не хочу его баловать тем, что о нем в стихах есть. Пойми, все это может быть лучшее проявление силы. Но может не быть плохо и сильному».

Эти две последние записи — ключевые. Осип Эмильевич радостно встречает у Пастернака родственные мысли. Слова Мандельштама об установленной Пастернаком «связи между конем, окном и небом» напоминают его более ранние высказывания об обрастании каждого «зародыша» своим словарем, т. е. необходимости развития заложенной в стиховом слове темы. В стихотворении Пастернака «Он встает. Века. Гелаты» тема «коня» впервые дана в четвертой строфе: «Разве въезд в эпоху заперт? Пусть он крепость, пусть он храм, Въеду на коне на паперть, Лошадь осажу к дверям», — развивается в следующих строфах и исчерпывается в восьмой: «Твой поход изменит местность, Под чугун твоих подков, Размывая бессловесность, Хлынут волны языков». Эти строки перекликаются с мыслями Мандельштама, зафиксированными Рудаковым еще 23.VI.1935: «Подлинная поэзия перестраивает жизнь, и ее боятся». Под «связью между конем, окном и небом» О. Э. подразумевает, вероятно, весь цикл, напечатанный в «Знамени». Так, в стихотворении «Немые индивиды» в последних строфах вновь откликается тема «коня», сопряженная с названными Мандельштамом темами: «Теперь темнеет рано, Но конный небосвод С пяти несет охрану Окраин, рощ и вод. Из комнаты с венками Вечерний виден двор И выезд звезд верхами В сторожевой дозор».

Эти соприкосновения вызывают у Мандельштама новый прилив поэтической энергии, однако вскоре заглушённый. Следующий творческий период начался только в конце 1936-го, когда Осип Эмильевич остался совершенно один, без собеседников. Вопреки предсказаниям Рудакова он не обратился к прозе, а создал свой последний цикл воронежских стихов. Надежда Яковлевна, приезжая в Москву, внимательно подбирала книги по искусству или истории, которые привозила в Воронеж Осипу Эмильевичу. Они питали творческую мысль поэта.

IV. МАЛЕНЬКИЙ «САЛЬЕРИ»

1. Двадцать дней

Как это началось? Обратимся к первым письмам Рудакова из Воронежа, Здесь мы увидим пейзаж, сыгравший такую большую роль в новых стихах Мандельштама (особенно в «Я должен жить, хотя я дважды умер…»), встретимся с Осипом Эмильевичем в комнате, воспетой им в стихотворении «Я живу на важных огородах», взглянем глазами Рудакова на Мандельштама, сочиняющего стихи.

«30, III. — Вот и я в Воронеже.

31.III. — Воронеж — удивительный в топографическом отношении город. Центр ровен, как стол. Проспект Революции — уменьшенный Невский, стрела, а не улица (и дома хорошие и в новом, и в старом роде). А от этой улицы в сторону, тут же, киевско-московские кручи обрывы, прямо овраги; в просветах между домами этих боковых улиц виден стокилометровый горизонт и речка внизу у города. Ни дать ни взять вид поверх Подола в степи. Этот местный Подол — деревня, и совершенно буквальная: все на холмиках и оврагах.

2.IV : — Если бы я вчера не вернулся домой в 10 минут второго (а в 1/2 2-го гасится свет), вчера было бы написано замечательное письмо. Но так даже лучше. Все расскажу дома, когда приеду. Все — это вид на степь, на железную дорогу и непомерно разлившу­юся Ворону, это очень быстро наступивший вечер, наступивший и тянувшийся в полусумраке долго. Потом ночь.

Шницель и какао в кафе, а потом сиденье на самодельном диване в покосившей комнате, примус, необыкновенно легко разжигавшийся, хождение вдоль покосившегося пола. В кромешно черную ночь уход домой через заднюю балконную дверь домика, сто­ящего на окраине железнодорожного поселка…

Вы читаете Мемуары
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату