какие-то… ПОРУГАННЫЕ.
С такой грустью сказал. От самого сердца.
Анна Андреевна приехала. Она остановилась у Софьи Андреевны Толстой-Есениной в одном из Пречистенских или Остоженских переулков.
Я пошла ее провожать от Мандельштамов. Мы зашли в дом, остались одни в комнате, отведенной Анне Андреевне. Она прилегла на диван, потом сама предложила мне записать какие-нибудь свои стихи (в первый раз за все время нашего знакомства). «Ну, что вы хотите?» Я попросила «Музу», «Если плещется лунная жуть» и «От тебя я сердце скрыла». Она вырвала из альбома лист и на трех его страницах написала карандашом эти три стихотворения, пометив: «Переписано 10 июня 1937 года, Москва». «А на четвертой странице я вам напишу вот что», — предложила она. Это было «Заклинание». Я не знала этого стихотворения. Она поставила дату: «15 апреля 1936 г.» и объяснила: «Это пятидесятилетие Гумилева».
Когда я вернулась к Мандельштамам, они меня расспрашивали. Я показала автографы Ахматовой. «Не могли попросить новые стихи, — с презрением сказала Надя. — Это все известные». Осип Эмильевич возразил: «Нет, 'Заклинание' — новое». «Да, но…» — и Надя сказала что-то пренебрежительное. Осип Эмильевич не соглашался. Вот, я вспомнила, как можно определить его интонацию в таких случаях: он говорил с уважением, важно подтверждая свои слова легким киваньем головы.
Я застала его в пижаме, на тахте, Надя уходила. Мы остались вдвоем.
Он весь светился и прочел целиком «Стихи о неизвестном солдате». Потом попросил меня записывать под его диктовку.
– Знаки препинанья можете не ставить: все само станет на свое место.
Он сидел на тахте в своей любимой позе, скрестив ноги по-турецки, и диктовал. Вторая главка начиналась со строк: «Будут люди холодные, хилые Убивать, холодать, голодать». Вообще вся нумерация глав была не такой, как принята сейчас. Строк про Лейпциг и Ватерлоо не было совсем. Очевидно, Мандельштам считал, что они перегружают поэму.
Когда дошел до стиха «Ясность ясеневая, зоркость яворовая», перебил сам себя: «Ах, как хорошо!…
— Ах, какой полет… какое движенье!..»
Все так же сидя по-турецки, он скакал на пружинном матраце и повторял, жмурясь от удовольствия: «ясность ясеневая…», «чуть-чуть красная мчится в свой дом…» бравурно, концертно, твердо, глядя мне прямо в глаза:
Он умел завершать чтение своих стихов апофеозом.
Потом он попросил меня прочитать весь текст вслух.
– Вы хорошо читаете, — сказал он, — и мне не хочется это забывать.
Это будет окончательной редакцией, — решил он, подписал «О. М. май 1937 года и отдал мне.
Увы! Авторизованный список «Стихов о неизвестном солдате» пропал у меня во время войны вместе с принадлежащим мне экземпляром «Возмездия» Блока с интереснейшими пометками Мандельштама на полях и с книгой его статей «О поэзии». Все это взял у меня С. Б. Рудаков, но в августе 1943 г. его арестовали, и спрашивать уже было не с кого.
И опять такой же вечер.
Осип Эмильевич снова лежит на тахте, но взгляд у него застывший. Я сижу напротив, разговор наш еле цедится. Наконец он произносит:
– Понимаете? Кто-то прислал мне новую итальянскую книгу об архитектуре. А ведь в Италии фашизм…
Он беспокойно о чем-то размышляет.
– По-настоящему я должен пойти в ГПУ и сообщить об этом. Что вы так на меня смотрите?
Глаза у него совершенно стеклянные, как тогда, когда он приехал из Чердыни.
– А разве вы не пошли бы в ГПУ, если бы, например, узнали о политическом заговоре против нашей страны? Или военную тайну фашистов, которая угрожает нашему государству? Конечно, пошли бы. Да, да… Вы и сейчас можете пойти… Да! В ГПУ должны пойти вы. Вы скажете: «Поэту Мандельштаму присылают из фашистской Италии литературу. Он не знает, кто ему подбрасывает эти книги. Это — провокация. Нужно принять меры, чтобы оградить советского поэта от…» — и т. д. и т. п.
Я слушаю его в смятении.
К счастью, в это время вернулась Надя. Я ушла, ничего ей не сказав о нашем разговоре, торопясь на последний трамвай.
Мне было ужасно тяжело. То Мандельштам назначает меня для хранения тайны его антисталинского стихотворения, то посылает в ГПУ делать сообщения. Но главное не в этом: тяжко было смотреть на поэта, до такой степени травмированного.
Наутро я проснулась с камнем на сердце. Что это ужасное было вчера вечером? Не успела я очнуться — телефонный звонок. То ли Надя, то ли Женя, не помню, срочно вызывает меня к Мандельштамам. Я решила, что Осип отправился в ГПУ и произошло нечто страшное. Но когда я примчалась в Нащокинский, я застала непонятную картину.
Осип Эмильевич сидит на стуле в костюме, при галстуке и ботинках, а Нади нет.
С небрежной улыбкой он обращается ко мне и говорит вкрадчиво:
– Понимаете, оказывается, я не имею права жить в Москве. Мы про это ничего не знали. В Воронеже, когда мне выдали паспорт, мне ни слова не сказали про какие-то там минусы (ограничения). Сегодня утром приходит милиционер и требует моего выезда из Москвы в течение 24 часов. Надя пошла в город… шуметь… собирать деньги… А мы с вами вот что сейчас сделаем. Мы выйдем на лестницу, и я упаду в припадке. Вы подымете крик, выбежите на улицу, будете стоять перед нашим подъездом и сзывать народ: «Безобразие! Поэта выкидывают из квартиры!! Больного поэта высылают из Москвы!!!» Я буду биться тут же в подъезде. В это время появится уже Надя… Ну, идем.
Я оторопела.
– Нет, я не могу, — бормотала я.
Он меня настойчиво уговаривал.
– Но почему же? — Осип начинал сердиться. — Симуляция — самый испытанный метод политической борьбы. Ну, идемте же…
– Нет.