чего-то, если я не умела говорить даже с начальником отдела. Я упорно отказывалась. Это не действовало. Наконец я сказала то, с чего надо было начать:

– Да кто ж меня пустит в ЦК?

– Не беспокойтесь, — важно ответил Осип Эмильевич, — если вы только скажете, что приехали от поэта Мандельштама, вас сразу захотят выслушать.

– Может быть, но не в бюро пропусков.

– Ну, хорошо, — смилостивился Осип Эмильевич, — тогда пойдите к Ставскому.

Он начал меня учить, что и как я должна говорить генеральному секретарю Союза советских писателей. Предприятие это было совершенно безнадежным, потому что я и к Ставскому не сумела бы попасть на прием, а если бы попала в «Новом мире», где он был главным редактором, то при первой же его враждебной реплике, а она бы непременно была, я бы смешалась. Таким образом, я отказалась и от этого проекта.

– Может быть, вы боитесь? — спросил Мандельштам вызывающе.

– А хотя бы, — ответила я спокойно, но уже со сдержанной яростью.

– А-а-а, — хвастливо закричал Осип, оглядываясь на Надю.

Она стояла поодаль в берете и кожаной куртке, держа в руках пачку рукописей рабкоров и начинающих писателей (ей давали их на рецензии в редакции газеты «Комму­на»). Надя напряженно прислушивалась к нашему разговору.

— А-а-а, — хвастливо закричал Осип, посматривая на Надю. — Мемуары будете писать после моей смерти, а о живом поэте не думаете?

Я физически почувствовала, как бледнею от бешенства. Мемуары я пишу сейчас, через сорок лет, но тогда я об этом и не помышляла, потому что с Мандельштамами меня связывала душевная близость, а не историко-литературный интерес.

По мере того, как кровь отливала от моего лица, в глазах Осипа отражалось что-то вроде испуга.

– Наденька, оставь, — сказал он. — Я знаю Эммино лицо. Теперь она непреклонна. Надя с силой швырнула от себя пачку рукописей, они разлетелись веером по полу.

– Это государственное преступление — держать тебя здесь! — закричала она. — Я не могу заниматься этой ерундой…

Она потрясала поднятыми вверх руками, куртка ее распахнулась.

– Наденька, перестань, — властно сказал Осип. — Мне надо поговорить с Эммой. Мы остались вдвоем. Как обычно, после вспышки Мандельштам стал спокойным и ласковым. Он подсел ко мне:

– Я к вам неравнодушен… наш разговор тембрирует…

Все это означало, что Надя рвется в Москву, ее надо сменять, а с кем попало он никак не может оставаться, ему нужен человек близкий (Рудаков все-таки мужчина, это не то, да и отношения в этот период между ними были несколько натянутыми). О политической стороне дела, о моем положении он и думать не хотел. Тогда я наконец заговорила о его поведении на следствии, чего я себе не позволила ни разу при встречах с Надей в Москве. Но перед лицом все увеличивающихся требований Мандельштамов я решила поставить в конце концов точку над «i». Ведь уверенность в друге должна быть взаимной. Осип Эмильевич начал мне объяснять: «Вы же сами понимаете, что больше никого я назвать не мог. Не Ахматову же или Пастернака? О Кузине и думать было нечего, вы же знаете…» (Он имел в виду недавний арест Бориса Сергеевича и его поднадзорное положение.) «Ну, и Лева…» — многозначительно сказал он, играя на моем особенном отношении к Л. Гумилеву.

Довольно грустно узнать, что тебя заранее решили принести в жертву, чтобы спасти других. Я этого не сказала, конечно, но Мандельштам почувствовал неловкость. Чтобы загладить ее, он сослался на следователя, назвавшего меня «совершенно советским человеком». Все это было уже ни к чему. Я уже знала, что от первоначального намерения Мандельштама, безусловно согласованного с Надей, очень скоро ничего не осталось. И Пастернак, и Ахматова попали в представленный Осипом список людей, слышавших его эпиграмму на Сталина

Он стал мне рассказывать, как страшно было на Лубянке. Я запомнила только один эпизод, переданный мне Осипом с удивительной откровенностью:

– Меня подымали куда-то на внутреннем лифте. Там стояло несколько человек. Я упал на пол. Бился… вдруг слышу над собой голос: «Мандельштам, Мандельштам, как вам не стыдно?» Я поднял голову. Это был Павленко.

Ну, что я могла сказать?

Мы порешили, что в Москве я отыщу Лилю Попову-Яхонтову и передам ей записку от Осипа Эмильевича.

Поезд уходил рано утром. Тихо постучали Рудаковы, Лина Самойловна тоже возвращалась домой, в Ленинград. Мы отправились на вокзал. Мандельштамы не поехали меня провожать, не простились со мной, не встали, не проснулись.

Это давало мне полное моральное право не выполнять поручения Мандельштама. Но он не осмелился писать Лиле Поповой, пересылая по почте, и я не могла не передать письмо от ссыльного.

Попова жила по тем временам очень далеко, где-то за Савеловским вокзалом. Я давно еще слышала от Нади, как Лиля живет с Цветаевым в маленькой комнатке, где помещается один рояль. И она лежит по целым дням на этом рояле и думает: готовит очереди постановку. Она всегда оставалась режиссером и литературным сотрудником Яхонтова.

Но застала я совсем другую картину. Меня впустила соседка. Она объявила, что Лиля уехала на свиданье к мужу в лагерь. Он уже давно осужден.

Женщина, видимо, была очень доброй и помогала Лиле. Она рассказывала, как они с Лилей собирали посылки для Цветаева, которые она же отвозила в какие-то маленькие города на почту, какие замечательные варежки связала она Цветаеву, Лиля повезла их ему. Касалась прочих подробностей специфических забот жены каторжника.

Мы как-то сразу почувствовали доверие друг к другу, но оставить у нее записку ссыльного Мандельштама для отсутствующей Лили, особенно при ее обстоятельствах, я не решилась. Придя домой, я сожгла это письмецо. Предварительно я заглянула в него. Своим изящным пластичным почерком Осип Эмильевич писал: «…Лиля, если Вы способны на неожиданность, Вы приедете…»

Срок ссылки Мандельштама кончился в мае 1937 года. Они вернулись в Москву. Я бывала у них часто. Опять оставалась с Осипом Эмильевичем вдвоем.

Несколько человек его сразу навестили в Нащокинском. Однажды я отворила по звонку дверь. На пороге стоял мой бывший школьный товарищ Илья Фейнберг. Теперь он стал профессиональным литератором, автором документальной книги об империалистической войне «1914-й». Но больше всего он интересовался Пушкиным, что позволило ему после Отечественной войны занять одно из ведущих мест среди советских пушкинистов. Осипа Эмильевича он застал лежащим в кровати. Тем не менее радостно поприветствовав «возвращенца», Илья Львович завел с ним разговор о «Пушкине» Ю. Н. Тынянова. Мандельштам читал первые части этого романа в Воронеже и восхитил Фейнберга своими неповторимыми суждениями об этом незавершенном труде Тынянова. Надежда Яковлевна, боясь перевозбуждения Осипа Эмильевича, стала считать ему пульс, а мы с Ильей, уйдя в другую комнату, еще поговорили о судьбах наших школьных товарищей.

В один из этих первых дней Осип Эмильевич стоял лицом к окну возле тахты, собираясь лечь. Вместо этого стал говорить о Москве. Она его тревожила. Чего-то он здесь не узнавал. Об ушедших и погибших друзьях он не говорил. Так все делали. У каждого такие утраты падали на дно души, и оттуда шло тайное излучение, пропитывавшее все поступки, слова, смех… Только не слезы! Такова была специфика тех лет.

Осип Эмильевич стал говорить о московских встречах. Это была блестящая импровизация. Мне запомнилось:

– … и загадочный Харджиев с большой головой…

Успокоившись, Мандельштам заговорил в раздумье:

– И люди изменились… Все какие-то, – он шевелил губами в поисках определения, – все какие-то…

Вы читаете Мемуары
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату