начальством — Президиумом ВЦСПС, оказалось, что времена уже изменились и никаких «особых подходов» не будет. Это я наблюдала в Бюро и на других примерах.
Лева остался до поры до времени в том же заштатном положении, в каком был.
Как-то утром я была у Мандельштамов. Раздался звонок в дверь. Вошел Лева, озаренный радостью, возвращающийся со встречи старого Нового года у Маруси Петровых. Оказывается, он опять приехал в Москву и гостил у Мандельштамов по их приглашению.
— Где мой дорогой мальчик? — восклицал Осип Эмильевич, не заставая Леву дома. Он почти не расставался с ним, они постоянно куда-то убегали вместе.
Однажды вернулись из ломбарда, где простояли целый день. Они оживленно рассказывали о своих победоносных словесных стычках в очереди. Самую агрессивную девушку Лева схватил за руки, предлагая: «Выходите за меня замуж!» Мандельштам веселился.
Он привел с собой Леву в Госиздат, где по окончании рабочего дня читал нескольким собравшимся — редакторам и авторам — «Разговор о Данте». «Интересно было?» — спросила я Леву. «Очень». — «Хорошо прошло?» — «Замечательно». — «Обсуждали?» — «Нет». — «Почему же?» — «Никто ничего не понял. И я тоже ничего не понял». — «Так что ж хорошего?» — «Все равно интересно».
В другой раз вернулись домой оживленные и возбужденные: только что заходили к Клюеву. Осип Эмильевич цитировал его стихи и показывал, как гордо Клюев читал их. Широкие Рукава рубахи надувались, как воздушные шары, казалось, Клюев плывет под парусами.
Этот визит мало соответствовал осторожности по отношению к Леве, громогласно объявленной Мандельштамами при его первом появлении. Еще менее осторожно было вовлечение Левы в распрю Мандельштама с Алексеем Толстым. Лева должен был подстерегать его, чтобы вовремя подать сигнал Мандельштаму. Тогда Осип Эмильевич должен был возникнуть перед «графом» и дать ему пощечину. В связи с этой затеей оба друга, старый и юный, просиживали в какой-то столовке или забегаловке у Никитских ворот, недалеко от дома Алексея Толстого. Этот район имел и другую притягательную силу: неподалеку был Гранатный переулок, где жила Петровых. Она не служила, и, несомненно, они забегали к ней в дневные часы.
Ревность, соперничество были священными атрибутами страсти в понимании Мандельштама.
— Как это интересно! У меня было такое же с Колей, — восклицал Осип Эмильевич. У него кружилась голова от разбуженных Левой воспоминаний о Николае Степановиче, когда в голодную зиму они оба домогались в Петрограде любви Ольги Николаевны Арбениной,
Умер Андрей Белый. Взволнованная Надя рассказывала, что именно довело его до удара и кончины. Только что вышла из печати его мемуарная книга «Между двух революций» с предисловием Л. Б. Каменева: он назвал всю литературную деятельность Андрея Белого «трагифарсом», разыгравшимся «на задворках истории». Андрей Белый скупал свою книгу и вырывал из нее предисловие. Он ходил по книжным магазинам до тех пор, пока его не настиг инсульт, отчего он и умер. Мандельштамы были на похоронах. Надя отметила, что только одна учительница отважно привела туда своих учеников проститься с гениальным писателем. Остальным педагогам, очевидно, это было не в подъем: одни по своему невежеству вообще не знали, кто такой Андрей Белый, другие знали, но не посмели вовлекать в это событие школьников. Я тоже не была, хотя кончина Белого была для меня большим переживанием. Ведь с пятнадцати лет я воспитывалась на стихах Блока и Белого, его «Симфонии» были для меня откровением, а «Серебряный голубь» я любила даже больше, чем «Петербург». Но все это было так давно, жизнь так резко изменилась с тех пор и я была так задавлена своими «службами», что не могла отпроситься с работы для неофициальной церемонии. Да и вообще мне всегда были тяжелы внешние проявления чувств, и я избегала всяческих демонстраций. Но стихи Мандельштама на смерть Андрея Белого я приняла в самое сердце.
Осип Эмильевич послал эти стихи вдове Андрея Белого. Они ей не понравились. Как это могло случиться? Разве она читала что-нибудь лучшее в те траурные дни? Я не заметила никаких признаков обиды или раздражения по этому поводу у Мандельштама, но мне было видно, что он искренне и глубоко огорчен.
Никогда не ожидая от меня критики своих стихов, на этот раз он хотел знать, чем конкретно мне так нравятся его оба стихотворения на смерть Андрея Белого. В общих чертах я постаралась определить свое отношение к ним. Я сказала что-то вроде того, что в них выражена преемственность эпох, что, точно обозначив первородство философской и поэтической мысли Белого в начале века, Мандельштам сказал об этом средствами современного сознания, выразителем которого он и является. «Вы — самая умная женщина в Москве», — удовлетворенно отозвался Осип Эмильевич. Вероятно, К. Н. Бугаева (вдова Белого), не одобрив присланных ей стихов Мандельштама, ссылалась на их непонятность.
Вскоре Надя подарила мне черновой автограф отвергнутого самим поэтом варианте стихотворения на смерть Белого. К сожалению, он не сохранился, так как был уничтожен моей подругой Леной, которой я дала его на хранение.
Черновик представлял собой клочок бумаги приблизительно в одну шестнадцатую листа, на котором рукой Мандельштама мелко-мелко были записаны, несколько раз поправлены, затем вынесены два стиха над зачеркнутым целиком текстом, а затем снова все сплошь тщательно зачеркнуто. Стихи, вероятно, предназначались для срединных строф стихотворения «Меня преследуют две-три случайных фразы». Несколько раз перечеркнутый текст с трудом поддавался прочтению, но запомнившееся мне обилие сложных слов, характерных для философской лирики Мандельштама, не позволяет признать в этом черновике запись пропавшего стихотворения «Откуда привезли? Кого? Который умер?» — как об этом неверно сообщает Надежда Мандельштам в своей «Второй книге». К тому же это стихотворение, где спародирована бессмысленная разговорная речь любопытствующих обывателей, не нуждалось в таком трудном поиске выражения, о котором свидетельствовал выброшенный Осипом Эмильевичем черновик. Надя подарила мне его как образец автографа, интересного своим внешним видом, а вовсе не для сохранения его содержания. На роль единственного хранителя текста я была предназначена Мандельштамами совсем в другом случае, более раннем.
Утром неожиданно ко мне пришла Надя, можно сказать, влетела. Она заговорила отрывисто. «Ося сочинил очень резкое стихотворение. Его нельзя записать. Никто, кроме меня, его не знает. Нужно, чтобы еще кто-нибудь его запомнил. Это будете вы. Мы умрем, а вы передадите его потом людям. Ося прочтет его вам, а потом вы выучите его наизусть со мной. Пока никто не должен об этом знать. Особенно Лева».
Надя была очень взвинчена. Мы тотчас пошли в Нащокинский. Надя оставила меня наедине с Осипом Эмильевичем в большой комнате. Он прочел: «Мы живем, под собою не чуя страны» и т. д. все до конца — теперь эта эпиграмма на Сталина известна. Но прочитав заключительное двустишие — «Что ни казнь у него, то малина. И широкая грудь осетина», он вскричал:
– Нет, нет! Это плохой конец. В нем есть что-то цветаевское. Я его отменяю. Будет держаться и без него… — И он снова прочел все стихотворение, закончив с величайшим воодушевлением:
– Это комсомольцы будут петь на улицах! — подхватил он сам себя ликующе. — В Большом театре… на съездах… со всех ярусов… — И он зашагал по комнате.
Обдав меня своим прямым огненным взглядом, он остановился:
– Смотрите — никому. Если дойдет, меня могут… РАССТРЕЛЯТЬ!
И, особенно гордо закинув голову, он снова зашагал взад и вперед по комнате, на поворотах приподымаясь на цыпочки.