смешное. Когда очередь дошла до Нарбута, он спросил своим высоким и звонким голосом: «Вас разводят под Москвой?» И каждый раз, когда он встречал меня у Мандельштамов, он повторял этот вопрос. Оказывается, в «Вечерней Москве» была заметка о подмосковном уголке Зоопарка, где разводили страусов породы эму.
Мне очень хотелось пригласить Нарбутов к себе, но весь антураж моего дома не подходил для приема гостей, тем более что Серафима Густавовна была такой хорошей хозяйкой. Даже одного Владимира Ивановича я бы не решилась позвать к себе на «студенческий» чай: он — «князь», а не Хазин или Кузин, с которыми было проще.
Шла подготовка к I съезду писателей, в печати появлялись дискуссионные статьи о поэзии и прозе на новом этапе. Мандельштам и Нарбут, несмотря на кажущиеся независимость и индифферентность, следили за этой кампанией. Как-то Нарбут пришел и обратился к Осипу Эмильевичу самым серьезным тоном: «Мы решили издавать журнал. Он будет называться…» — «Как?» — «Семен Яковлевич». В имени и отчестве Надсона сконцентрировалась вся ирония Нарбута по отношению к современным дебатам о поэзии. Осипа Эмильевича волновали больше проблемы прозы. Ненавидя «описательную» литературу, он пробормотал однажды горько и желчно: «Скоро люди будут собираться в домкомах, кидаться друг на друга и тут же описывать».
В предсъездовской печати уже намечалась будущая расстановка литературных сил. Мандельштам начинал понимать, что ему в этой новой табели о рангах не приуготовлено никакого места.
В то время Вл. Дм. Бонч-Бруевич развернул энергичную деятельность по собиранию рукописей писателей. Он хорошо платил, а деньги были нужны всем. Писатели потянулись в Литературный музей. Оценка материала в рублях механически вела к оценке удельного веса каждого «клиента». Рукописи Мандельштама оценили в 500 р. Оскорблений Осип Эмильевич вступил в переписку с Бонч-Бруевичем и получил от него корректнейшее разъяснение, что, по общему признанию, Мандельштам является второстепенным поэтом. Эксперты в данном случае недалеко ушли от жены поэта Рудермана, обвинявшей, как я уже говорила, Мандельштама в отсталости. Я и сама осеклась однажды, на новом месте моей работы в Центральном бюро секции научных работников. Как только я туда поступила, Осип Эмильевич вскричал: «Эмма будет доставать нам путевки в санатории и дома отдыха». Я послушно заговорила об этом с доцентом, сельскохозяйственником, заведовавшим на общественных началах соцбытсектором. «Мандельштам? — отозвала он. — Такого поэта нет. Был когда-то поэтом…»
Мандельштам, еще в 1931 году писавший: «Пора вам знать: я тоже современник… Попробуйте меня от века оторвать», — продолжал выслушивать скептические замечания о своей отдаленности от духа века. Неудивительно, что, вернувшись однажды с прогулки в бесконечно печальном состоянии, он сообщил о только что происшедшем инциденте. Ему встретился какой-то писатель. Тот завел с Осипом Эмильевичем оживленный разговор и неосторожно напомнил, что Мандельштама причисляли к «неоклассикам». «Уменя палка в руке!» — гневно вскричал Мандельштам. После таких вспышек он всегда бывал очень грустен.
Рукопись «Разговора о Данте», переданная Мандельштамом в Госиздат, была возвращена ему без единого полемического замечания, но со множеством вопросительных знаков на полях. Если не ошибаюсь, эти пометы были сделаны рукой А. К. Дживелегова.
В музыкальном театре Немировича-Данченко и Станиславского была поставлена новая и новаторская опера Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда». Я была на одном из первых спектаклей. Приблизительно в пятом или шестом ряду по другой стороне прохода сидел Мандельштам. Он был один. В антракте я подошла к нему. Осип Эмильевич был так взволнован, что, обращаясь к кому-то, сидящему впереди него, прямо-таки воззвал в крайнем возбуждении: «Это — вагнери-и-зм» — и продолжал бурно беседовать с незнакомым слушателем.
«Дело Саргиджана» не выходило из головы Осипа Эмильевича. Однажды он лежал на кровати, а рядом сидел Клычков, и в который раз с неотразимым красноречием и пылом Осип Эмильевич описывал ему эту прошлогоднюю историю. Клычков слушал, слушал и спокойно заметил: «Конечно, он был неправ. Надо было сначала деньги отдать, а потом бить». Осип Эмильевич не сразу понял, о чем говорит Клычков, настолько небрежная интонация не соответствовала убийственному содержанию реплики. Но через мгновенье он вздрогнул и завопил: «Наденька, выгоним его!» Я в этот момент уходила в ларек за папиросами. У двери на лестницу меня обогнал Клычков, высокий, длинноволосый — «лесовик», — и, покряхтывая и усмехаясь, вышел вон. Я скоро вернулась с опаской, рассчитывая встретить бурю негодования. Смотрю: в первой комнате Надя сидит спокойно и рассеянно смотрит куда-то в пространство своим загадочным скромно-лукавым глазом. Заглядываю в комнату к Осипу Эмильевичу, и что же? Он все так же лежит, а на его постели сидит… Клычков, и они обнимаются, целуются. Помирились.
Иногда Осип Эмильевич надевал свой хороший костюм (кажется, приобретенный в Торгсине на боны из Надиного наследства), подстригал в парикмахерской бородку и чувствовал себя «петербуржцем». Процитировал в разговоре со мной Клоделя и рассердился: «Вы не знаете Клоделя? Не понимаете по- французски?»
На одной площадке с Мандельштамами занимал квартиру писатель, у которого жила молодая домработница-полька. Подымаясь вместе с ней по лестнице, Осип Эмильевич уже не впервые разглядывал ее породистую красоту. Потом лежал на кровати, размышляя и торжественно подымая вверх указательный палец, говорил: «Это неспроста!» Он подозревал, что она вовсе не домработница и тут скрывается какая-то романтическая или политическая история.
Внизу, на первом этаже, напротив Клычкова, жил писатель-сатирик В. Е. Ардов с молодой женой, актрисой Художественного театра, и ее маленьким сыном от первого брака — Алешей Баталовым[2]. Нина Антоновна Ольшевская принадлежала к первому послереволюционному выпуску школы Станиславского, который описан в его книге «Работа с актером». Она была красавица смешанных кровей — польской аристократической, русской и татарской. Блестящие черные волосы, смуглый румянец и «горячие», по выражению Н. И. Харджиева, глаза подсказывали ему слово «цыганка», когда он говорил о Нине Антоновне. Вместе с подружками Нины Антоновны — Норой Полонской и Пилявской составлялся цветник прелестных женщин. Они собирались в этой новой квартире Ардова, где, кажется, кроме трельяжа в углу спальни и тахты никакой мебели еще не было. Ардов познакомился с Мандельштамами, и между обоими домами установили добрососедские, но не слишком близкие отношения.
Иногда, ведя к себе домой кого-нибудь из встретившихся на улице знакомых, Осип Эмильевич по дороге звонил в квартиру Ардовых. Если дверь открывала Нина Антоновна, он представлял ее своему спутнику такими словами: «Здесь живет хорошенькая девушка». После чего вежливо раскланивался, говорил, улыбаясь: «До свидания», и вел своего гостя на пятый этаж.[3]
Таков был бытовой фон, на котором разыгрались драматические события этого переломного для Мандельштама года.
Надя привезла из Крыма новое словечко — «возвращенцы». Она заимствовала его у Андрея Белого. Он рассказывал о радости встреч с вернувшимися из ссылки, а таковых в его среде было много не только потому, что он принадлежал к высшему слою русской интеллигенции, но особенно из-за антропософов, которых разгромили в двадцатых годах. Как известно, Андрей Белый был деятельным членом этого общества.
А Осип Эмильевич, упоминая в своих «мыслях вслух» о Коперниковом видении мира, связывал свои новые постижения с Коктебелем. Мне казалось, что многое из его слов было навеяно на этот раз беседами с Андреем Белым. И еще мне послышался тогда в его словах отзвук философии Шпенглера, но я хорошо