неизвестность, он также обрел свободу.
У себя в комнате Момоко свернулась калачиком на футоне, почти с головой укрывшись лоскутным одеялом. Ночной ветер завывал на пустырях, и ей снилось, будто огромный желтый фонарь, спотыкаясь и покачиваясь, плывет над храмами и дворцами, совсем как легкомысленная луна, что заигралась с воздушными потоками, на мгновение освободившись от привычной силы тяготения. Момоко обняла колени и прижала их к груди, как если бы прижимала к себе любовника.
На следующий день они сели в трамвай и поехали к Момоко и пили у нее обещанный английский чай. Момоко дала Волчку коричневые тапочки. Он сразу же принялся украдкой рассматривать ее жилище. Матовые стекла не давали выглянуть на улицу, только самая верхняя часть окон оставалась прозрачной. В этой комнате был целый мир, замкнутый и самодостаточный, и Волчок определенно чувствовал, что все оставшееся за стенами комнаты: улицы, люди, автомобили — обладает лишь иллюзорным существованием, тогда как комната — единственная реальность. Волчок не отличался высоким ростом, но, переступив порог низкой комнаты, он невольно стал слегка сутулиться и пригибать голову.
По стенам весели картины и гравюры, японские и европейские вперемешку. Над низким столиком подборка семейных фотографий: Момоко — школьница в Лондоне, Момоко с отцом, Момоко ослепительно улыбается в объектив, рядом с ней какой-то молодой человек в белом летнем костюме, Момоко с маленькой коренастой женщиной, наверное мать, подумал Волчок.
Волчок все стоял посреди комнаты и праздно гадал, кем мог быть молодой человек с фотографии. Внезапно взгляд его остановился на изящном лаковом кувшинчике для саке.
— Можно потрогать?
— Пожалуйста, это не музейный экспонат, — улыбнулась стоявшая рядом Момоко.
Волчок повертел кувшинчик в руках:
— Он очень старый?
— Нет, не очень.
— Вы им пользуетесь?
Теперь Момоко смотрела уже не на кувшинчик для саке, а только на вертевшие его руки Волчка. Она не расслышала вопроса.
— Вы им пользуетесь? — повторил он.
— Нет, просто стоит для украшения. Не знаю даже, откуда он у нас. Вроде бы от какого-то дядюшки.
— Какой замысловатый. — Волчок провел пальцами по поверхности кувшина, как бы читая немое послание от его создателя.
Момоко не сводила с Волчка глаз. Она видела, что он снова заговорил, но слова его долетали до нее издали, будто сказанные в соседней комнате. Не понимая, что делает, Момоко протянула руку, отвела непослушный вихор с его лба, коснулась виска, погладила по щеке и провела по шее.
Волчок умолк на полуслове и уставился на протянутую к нему руку. Момоко смотрела неотрывно, но не ловила его взгляда. Она лишь откинула со лба его волосы, дотронулась до виска и щеки. Прикосновение ее пальцев холодило кожу, как капельки влаги на стакане с ледяным напитком.
Волчок помнил, как начиналась оборвавшаяся фраза, и мог бы довести ее до конца, да только теперь это потеряло всякий смысл. Они коснулись друг друга, и время слов прошло. До этого прикосновения Волчок и представить себе не мог, что познает эту женщину, а сейчас его отделял от этого лишь шаг. Они пересекли рубеж, за которым неуместны любые слова. Продолжать беседу было бы нелепостью, как если бы они стали цепляться за старомодные манеры и давно устаревшие обороты.
Они вновь прикоснулись друг к другу — медлительно, неспешно, будто боялись упустить хоть что-то из того, что обещали последующие мгновения, минуты и часы.
Им предстояло ночь за ночью и день за днем открывать и познавать друг друга, они испытали бесконечно многое, но только не это мимолетное незабываемое ощущение от самого первого прикосновения. Спустя годы Волчок жалел, что не знал всего этого в миг, когда кувшинчик для саке покатился по подушкам, а сам он окончательно вступил в замкнутый мир комнаты Момоко.
Он провел рукой по бедру Момоко. Она неподвижно лежала рядом с ним на футоне, в углу комнаты, вся покрытая гусиной кожей, и все так же отрешенно следила за скользящими по ее телу ладонями, оставаясь и участницей, и сторонней наблюдательницей любовной игры.
Момоко не знала, что побудило ее откинуть эту прядь волос, — никогда прежде она не делала ничего подобного. Но ей было ясно, что, прикоснувшись к нему, она необратимо изменила ход событий. Ей было ясно, что Волчок застигнут врасплох, как, впрочем, и она сама. Так странно наблюдать эту внезапно протянутую к нему, будто чужую, ладонь. Пожалуй, думала она, стоило пронести в затворничестве четыре года, чтобы потом так освободиться одним движением руки.
Никак не выкинуть из головы соседку снизу. Она кинула на них такой понимающий взгляд — все, мол, ясно, водим британских лейтенантов. Волчок тогда быстро огляделся: слава богу, больше их никто не видел. А ведь они вступали в запрещенные неформальные отношения. Откинуть прядь волос с его лба уже значило вступить с ним в неформальные отношения. Коснуться ее бедра, копчиками пальцев погладить ее живот тоже значило вступить с ней в неформальные отношения.
И все же было ясно без слов: в комнате Момоко предписания теряли силу и лишь они вольны вводить тут свои собственные правила и табу.
Волчок окинул взглядом тесную комнатку. Теперь это его укромное убежище, его священный приют. Теперь весь мир может катиться к чертям — лишь бы он мог оставаться там, где он есть. Волчок снова обнял Момоко и, целуя ее шею, как бы между прочим прошептал несколько строк Джона Донна о каморке, которую любовь превращает в мироздание.
Он очень надеялся, что стихи прозвучат совсем естественно, будто ум его насквозь пропитан поэзией, будто он уже и изъясняться иначе не может. И вот, странное дело, так оно и вышло. Некогда заученные строки вдруг ожили и сами полились из него свободным потоком.
Момоко лежала тихо и слушала. Волчок, конечно, беспечный юноша, а вот ведь не пожалел времени, сколько стихов выучил, чтобы производить впечатление на девушек. Ну и что? Она с улыбкой закрыла глаза, да, она наконец вспомнила, что такое радость.
Прошло несколько часов. Момоко бродила по комнате, подбирая одежду, а Волчок любовался на нее из-под одеяла и тихонько шептал ее имя, с нежностью останавливаясь на каждом слоге: Мо-мо-ко. Он восхищенно разглядывал ее светлую кожу, две нежные вены, что голубоватыми ручейками сбегали по рукам, тонкие завитки вокруг кофейных сосков, плоский живот с темной впадиной пупка и покрытый матово-черными волосами треугольник.
Волчок вспомнил прикосновение уже знакомой ноги и изгиб уже знакомой спины и подумал, что не только познал это тело сегодня, но и будет день за днем познавать его, совершая все новые открытия в мире ощущений, о существовании которых он прежде даже и не задумывался.
Он был не один. Впервые в жизни Волчок был не один. Теперь у него была она. Момоко. Жизнь текла своим чередом. Волчок бегал по делам, переводил планы сельскохозяйственной реформы и отчеты о состоянии японской промышленности, изучал документы касательно возможного дефицита риса грядущей зимой. Только порой он застывал и бессмысленно глядел в окно, теша себя мыслью о том, что впервые в жизни ему есть к кому идти после работы. Это чувство было ему настолько внове, что порой он даже не дописывал до конца предложение, боясь упустить хотя бы крупицу неожиданно дарованного счастья, — а все-таки она у меня есть.
С этого самого дня Волчок стал строить все свои планы во множественном числе. Он научился пользоваться словами «мы», «нам», «наш», «для нас». Даже имя его стало другим. «Волчок». Оно ему никогда не правилось. Пускай это прозвище было дано из лучших чувств, все равно в нем слышалось что-то покровительственное, какая-то снисходительная насмешка. В конце концов, так могут называть разве что холостяка, причем такого, который, по всеобщему убеждению, до старости холостяком и останется, — кто приходит в гости один и уходит тоже один, а потом сам с собой обсуждает прошедший вечер в тишине