«цветочные корзины Молотова», и небо вспыхивало россыпью разноцветных искр. Потом раздавались короткие, ритмичные раскаты грома, и зарево освещало горизонт.
А потом настала ветреная ночь на девятое марта. Момоко старательно обвела эту дату в своем дневнике. Весь день она протомилась в ожидании и все гадала, прилетят ли на этот раз американские самолеты. Страшно подумать, что будет, если ветер раздует сбрасываемый ими огонь. Около полуночи раздалось гудение двигателей, а в небе зажглись «цветочные корзины». На этот раз они подлетели совсем близко к их дому, но цель была другая — промышленный квартал Фукагава в восточной части Токио. Три часа простояла Момоко у окна и все глядела на пролетающие звенья. Наконец они улетели прочь, оставив зарево на востоке.
Уже пробило три. Внезапно дверь отворилась и в комнату вошел отец. На нем было теплое английское пальто, брюки из плотной ткани, шляпа и сапоги. В руках он нее комплект первой помощи. Момоко отвела взгляд от окна и уставилась на отца.
Потом проговорила: «Подожди», вышла из комнаты и спустя минуту вернулась с зимним пальто и шерстяной шапкой.
Тошихико оглядел ее с ног до головы:
— Возьми еще шарф. Для лица.
Мать уже ждала их на улице. Семейство погрузилось в старый «мерседес». Они поехали в сторону зарева, стараясь успокоить друг друга незначительным разговором. Доехав до места пожара, все замолчали. В отдалении выли сирены. Они вышли из машины, и в лицо им ударил нестерпимый жар.
Они замотались мокрыми шарфами и стояли, беспомощно глядя на представшую им картину. Фонарный столб вспыхнул, как гигантская спичка. Ярко-желтые языки пламени охватили целый дом и влились в разбушевавшуюся огненную бурю, которая даже издали опаляла их лица. Пожар перекидывался все дальше, пожирая все новые дома. Улицу было не узнать: всюду груды камней и битого стекла, воронки от разорвавшихся снарядов и вывороченные из земли горящие деревья.
Момоко взглянула на отца. Он стоял, вперив взгляд на то, что некогда было скромным рабочим кварталом. Отец хорошо знал этот район города. На протяжении веков он был славен своими складами, причалами, конторами купцов-лесоторговцев и множеством ресторанов, где подавали угря, особым образом замаринованного в соевом соусе и пряном масле. А еще тут были знаменитые на весь город чайные домики, обитательницы которых оказывали не только традиционные изящные услуги. В студенческие годы Тошихико, бывало, приходил сюда попить подогретого саке и поесть устриц и мидий, а потом направлялся в «холмистые области», как в пароде называли подпольные веселые дома.
Тошихико было известно и то, что история квартала полна трагедий. Тут вечно что-то случалось — не пожар, так наводнение. Он был первым разрушен при землетрясении 1923 года, и протекавшая поблизости река Аракана нередко выходила из берегов.
Но ни одно из этих бедствий не могло сравниться с тем, что случилось сегодня.
Тошихико сунул под мышку свой комплект первой помощи, покачал головой, глядя на жену и дочь, и усадил их обратно в машину.
Искры и пепел сыпались градом, и Момоко могла разглядеть лишь очертания полупогребенных под обломками или распростертых на земле тел. Вдруг прямо перед собой она увидела три человеческие фигуры. Спотыкаясь, они спешили прочь от подступающего пламени, в надежде, что ночь спрячет их от нестерпимого жара. Похоже, это были двое взрослых и ребенок, точно разглядеть не удалось, так как внезапно все трое рухнули на землю, будто сраженные пулей. Так, по крайней мере, подумалось Момоко. Не веря своим глазам, она вопросительно взглянула на отца. Тот закричал в ответ:
— Задохнулись. Кислорода не хватает, там невозможно дышать.
Он завел машину, дал задний ход, и они поехали прочь, подальше от огненной бури. Момоко все смотрела назад. Три тела остались лежать ничком среди дымящихся развалин.
Назавтра она услышала много историй: про женщин, что так и остались сидеть в переполненном трамвае, вцепившись в сумочки и кошелки с имуществом, в ожидании очередной остановки. Потом Момоко читала о событиях этой ночи и была потрясена медицинской точностью статистических данных. Над городом пролетело более трех сотен Б-29, каждый с восемью тоннами новых зажигательных бомб. За ночь на Фукагаву было сброшено семьсот тысяч бомб, что в десять раз превышало вес бомб, сброшенных на Лондон во время сентябрьского блицкрига 1940 года. За одну ночь Фукагава был стерт с лица земли. Назвать точное число погибших было, конечно, невозможно, но считалось, что их более семидесяти двух тысяч.
Днем бомбардировщики прилетели снова. Они блестели серебристыми корпусами и оставляли белые дорожки в сияющей синеве весеннего неба — зрелище завораживающее, чтобы не сказать красивое… Тошихико решил перебраться в деревню — война шла к своему неизбежному завершению. Их некогда белый, но пожелтевший после пожара автомобиль тихонько выскользнул из города, вывозя также и семейное имущество. Они держали путь на юг, в Нару.
Тошихико так больше и не увидел Токио. Он не видел солдат императорской армии, которые встречали вступавшие в город американские и союзные войска, выстроившись вдоль дорог спиной к проезжей части. Mомоко нередко приходилось объяснять знакомым американцам, что этот странный для них жест был знаком глубокого уважения.
Волчок сидел напротив нее и вертел в руках стакан. Он что-то рассказывал, но она прослушала начало, пришлось перебить, попросить начать историю сызнова. Да только она опять слушала вполуха, откинувшись назад и пристально глядя ему в лицо. Было поздно, и ресторан закрывался. Момоко качнула чашку с недопитым зеленым чаем, и чаинки закружились по дну.
— В следующий раз я могу показать вам свой дом, он в шикарном районе. — Она с улыбкой вскинула глаза, — «Шикарный» — откуда такие слова берутся? У меня его лет не было гостей, попьем английского чая. Как вам?
Волчок кивнул и, не скрываясь, посмотрел на нее через стол. Казалось, форма оккупационной армии придала ему смелости. Еще пару месяцев назад это было невозможно: люди его круга не смотрели так на женщин. Да и сам Волчок был не из тех, кто их разглядывает. Он скорее был скромником и унаследовал от отца робость и скованность в женском обществе. Волчок вообще не понимал, как его родителям удалось завязать роман. И теперь, не отводя от Момоко откровенного взгляда, он удивлялся, как она до сих пор еще не расхохоталась ему в лицо, как не разбила вдребезги это до глупости откровенное проявление физического влечения. Но Момоко не засмеялась и не отвела глаз. Волчка бросило в дрожь. Он оглянулся по сторонам и заметил, что стоявшая у стены жаровня погасла.
Они вышли на улицу и решили прогуляться. Поздний час, они были одни на безмолвной улице. Потом подошел ночной трамвай, и Момоко запрыгнула в жаркий, душный вагон. На прощание она обещала открыть для него привезенный из Англии пакет чая, а потом долго махала рукой. Волчок пошел прочь легкой, танцующей походкой.
По дороге в казармы Волчок задумался о том, как редко ему доводилось быть с женщиной. Обычно его увлечения кончались тем, что предмет обожания начинал считать его своим другом. Но сейчас, бредя но пустынным улицам, тишину которых нарушали лишь возвращавшиеся из увольнения солдаты, Волчок почувствовал, что мог бы играть и другую роль.
Дома, а потом в Англии у Волчка сложился некий образ, которому он неохотно, но неизбежно соответствовал. Волчок-тихоня, Волчок-книгочей, бесконечно далекий от мира романтических приключений. Многие видели в нем человека рассудочного, в котором голова преобладает над сердцем.
Здесь, подумалось Волчку, от него никто ничего не ожидал. Здесь он мог быть совершенно другим, мог свободно выражать прежде подавленные чувства, показать себя с доселе неведомых сторон. Здесь, освободившись наконец от внешних ограничений, навязанных моделей поведения, он мог выйти из тени и стать другим человеком. Это казалось возможным.
Волчок подошел к казармам. Мимо пробегали солдаты, проезжали джипы и военные грузовики. Огромный транспортный самолет полетел в сторону моря. Происходило что-то очень важное и внутри его, и вовне. Все, чем он был раньше, все, чем он раньше считался, стало теперь частью бесконечно далекого прошлого. Волчок был как актер, который вдруг вышел из привычной роли и, не зная, что играть дальше, ощутил пьянящий, лихорадочный трепет неизвестности. А познав эту веселую, головокружительную