Друг мой, Григорий, не выдержал, был командиром на финской войне и с тех пор он в психиатрической больнице на «Канатчиковой Даче». Я к нему хожу, навещаю. Душа кровью плачет, и пока я не уйду, он весь дрожит.
Я говорю тебе это, дочка, мне в могилу пора, а вам историю надо знать. Что дальше будет — неизвестно. Я-то, наверное, умру и ничего не увижу, но вы еще молодые, вам это понадобится. Двое младших в армии. Один — танкист, другой — летчик. Уцелеют ли их головы, кто знает? Трудно сказать. Вишь, как немец прёт! Пока мы здесь своих душили, да на дыбы задирали, немцы силу готовили, да на нас ее и обрушили. И девки мои тоже мучаются. Когда они еще детьми были, мать сходит на рынок, принесет, накормит, оденет и в школу отправит. Тяжело было старухе, чай, их восемь было! А теперь у одной из моих девок мужа арестовали, он еще учился в Тимирязевской академии, съездил в деревню на практику, вернулся, да видно, душа не выдержала, бухнул сгоряча что-то, ну и готов. Куда он поехал, никто не знает, а через месяц и дочь мою выслали неизвестно куда, как будто за Мурманск. Настя — чертежник, на том же заводе, где я работал всю жизнь. А Аня — врач, получила письмо о мобилизации. Врачи там ведь нужны.
Я всю жизнь честно работал, при советской власти ударником был первым на заводе, мое имя не сходило с «Доски почета», орден «Знак почета» имею. Так разве дело в почете, когда душа болит? Я работал и нарадоваться не мог, для народа, а не для значка. Чтобы народу лучше от моего труда стало. А хожу в одних и тех же портках, переменить не на что. Трое внучат живут у меня, они уже отцов своих не помнят, и Аня пишет, что пришлет своего сына, как только она и ее муж в армию уйдут, а то его девать некуда. Вот, слава богу, дед жив. А старуха моя не выдержала. Как сына-то старшего с семьей заарестовали, она крепко затосковала. Потом дочь угнали… Заболела и до последнего вздоха все молила: «Весточку бы мне, хоть бы словечко от Наташеньки и Павла». Так и не дождалась, померла.
Спасибо Настеньке, придет с работы усталая и помогает мне управляться по дому, а внучата, вон погляди, уже большие, сами в лавку ходят, лучше меня, старика, знают, где и что по карточкам дают.
Семья большая — и горе большое. Работа не ломит человека, если она радует душу, а вот горе окаянное, как шашель дерево, всех нас подточило.
Это ведь моя история. А теперь послушай, что другие говорят. Народ ведь молчит, молчит. Но иногда бывает невмоготу молчать. Кому веришь, тому и скажешь. Сердце у тебя доброе, слушаешь и плачешь, а сердца у всех черствыми стали, у всякого свое горе, и каждому кажется, что его горе самое тяжелое. А ехать я никуда не поеду. Куда мне ехать? Весь я тут, а семья половина на фронте, а другая — на каторге, в тюрьме.
Я рассталась с этим симпатичным, душевным стариком. Он старался выложить все, что с такой горечью накопилось у него на душе. Теперь я только спрашивала: «Едете вы или нет»? И ответ «нет» мне был понятен.
С первых же дней войны правительство постановило запретить выдачу денег за отпуск, выходные пособия или какие-либо побочные заработки. Со сбережений, если они у кого-нибудь были, можно было получить очень незначительную сумму.
В основном люди должны были рассчитывать только на чистую двухнедельную зарплату. Но на такие деньги далеко тоже не уедешь. Во-вторых, если далеко уехать нет возможности, то какой смысл вообще эвакуироваться. Все знали, что в Москве дают хлебные карточки, которых нигде больше не получишь. Москва все-таки охранялась, а отогнанные от города самолеты чаще всего разбрасывали свои бомбы в его окрестностях, чтобы освободиться от ненужного груза. Так что там тоже можно было пострадать от бомбежек с таким же успехом.
Наконец и я решила выбраться из Москвы
И после очередной ночной бомбежки, обходя хрустящие под ногами на тротуарах озера битых стекол, я отправилась в «Главцветмет». Здесь был такой хаос, что трудно было поверить, что сюда не попала бомба. Мешки и ящики снизу и доверху были навалены бумагами, а перед открытыми шкафами сидели секретари и бросали папки одну в мусорный ящик, другую в мешок для отправки.
По всей Москве в эти дни носились клочья черного пепла от сожженных бумаг.
В наркомате я встретила тов. Красова. Это был тот самый Николай, который во Владивостоке орал на извозчика «Гони на третий этаж, дам трешку». Он побоялся принять меня на работу, когда я откровенно рассказала все про арест отца.
Во времена студенческой жизни я знала Николая как хорошего парня, чуткого и отзывчивого. Он встретил меня приветливо, узнав причину моего прихода, он быстро оформил мои документы.
— Могу дать тебе направление, куда хочешь, но рекомендую на Чимкентский металлургический комбинат.
Пока мы с ним разговаривали, неожиданно, без всяких докладов, в кабинет вошли двое военных. Это были инженеры-ополченцы, окончившие наш институт. Поздоровавшись, они быстро и без всяких предисловий, стали рассказывать о том, что произошло с ними.
Эти два инженера сообщили, что они вернулись из-под Смоленска, где их эшелон разбомбили немцы, превратив его в кровавое месиво.
— Все дороги забиты отступающими войсками. А вооруженные до зубов немцы прут безостановочно, не оглядываясь. Впереди идут танки, а нам что, палками от них отбиваться? — с озлоблением подчеркнули они.
Любая война — вещь страшная, тем более современная, с ее танками, пушками, самолетами. Техническая оснащенность немцев раньше, до войны с нами, вызывала у многих восхищение. Теперь, когда с фронта стали доходить сведения, что немцы воюют техникой, что танки идут лавиной, сплошной стеной, а за ними мотомеханизированные части пехоты, а в воздухе носятся стаи самолетов, которые уничтожают на своем пути все, без разбора, сея смерть и ужас вокруг, — у всех появилось чувство страха, и в первые месяцы войны даже чувство какой-то обреченности — не выдержим. Вслух никто об этом не говорил, но у всех была тревога на душе.
Сообщения с фронта пока поступали скупо. Знали только то, что сообщали газеты, но им не верили.
— Да как же вы уцелели? — спросил Николай. — И что вы собираетесь делать дальше?
— Ничего, нас переформируют и снова отправят на фронт.
— А я думал мобилизовать вас на производство, там нам тоже нужны сейчас инженеры. Задержишься, приходи, — обратился он ко мне, — а лучше уезжай поскорее, пока пешком идти не пришлось. Ты видишь, что творится? До свиданья, встретимся ли больше, когда и где?
— Здесь, в Москве, и при лучших обстоятельствах, Коля, — подсказала я.
Дома я застала мать за укладыванием вещей.
— Я решила, что с собой возьмем самое необходимое, может быть, в дороге и это бросить придется. Говорят, что все дороги из Москвы немцы непрерывно бомбят.
Я не возражала. Мама все делала обдуманно и обстоятельно.
— Я бы никуда не бежала, разве не все равно, где смерть найдет меня. Я вот за этих цыплят только боюсь, их мне жалко, — кивнула она головой в сторону игравших около нее детей.
Сколько спокойствия, сколько силы воли было в ее словах. На свою жизнь она смотрела, как на оконченную страницу, она жила только для нас, для своих детей. А ведь ей было только сорок семь лет. Как ее ломала жизнь, как много горя она перенесла — и все молча, стиснув зубы, даже не всплакнув при мне ни разу, чтобы не сделать больно мне. Она не сомневалась ни минуты в том, что сын ее пойдет на фронт и будет честно, как отец, как она сама, защищать свою страну. Она знала, что ее дети, так же, как и она, любят Россию. Она часто говорила, что если бы отца выпустили из тюрьмы, даже после всего, что с ним случилось, он был бы одним из первых в рядах защитников нашей родины, и я знала, что это чистейшая правда.
И глядя в это время на свою мать, на ее спокойное, рассудительное лицо, верилось, что все будет хорошо. Что в России есть чистые, честные матери, которые воспитали таких детей, которые, не щадя своей