тождества. Когда Трухачевский и жена Позднышева говорили невинные слова, обмениваясь виноватыми взорами, Позднышев, «приятно улыбался, делая вид, что мне очень приятно». «Я должен был, — рассказывает он, — для того, чтобы не отдаться желанию сейчас же убить его, ласкать его. Я поил его за ужином дорогими винами, восхищался его игрой, с особенной ласковой улыбкой говорил с ним и позвал его в следующее воскресенье обедать и еще играть с женой». Точно так же Левин в присутствии Васеньки Весловского изображал на лице какую-то «особенную приятность», старался «рассыпаться с Васенькой в любезностях». Позднышев «с особенною учтивостью» провожал Трухачевского до передней («как не провожать человека, который приехал с тем, чтобы нарушить спокойствие и погубить счастье целой семьи!») и «жал с особенной лаской его белую, мягкую руку» (этот физический признак, свойственный Каренину, Сперанскому, Трухачевскому, как известно, означал высшую степень антипатии Толстого). Левин «уже видел себя обманутым мужем, в котором нуждаются жена и любовник только для того, чтобы доставлять им удобства жизни и удовольствия... Но, несмотря на то, он любезно и гостеприимно расспрашивал Васеньку об его охотах, ружье, сапогах и согласился ехать завтра». Даже во внешности есть что-то общее между Весловским и Трухачевским. Нарушители чужого семейного «счастья», Курагины, Вронские, Весловские, Облонские, Трухачевские, при сильных индивидуальных отличиях, имеют какие-то общие черты. Всем им прежде всего свойственно особое, сочное, режущее глаз физическое здоровье, которое способно раздражать не только больных, но и не больных людей. Васенька Весловский был красивый, полный молодой человек, своим необычайным аппетитом удивлявший даже Стиву. Трухачевский в описании Позднышева «человек здоровый (помню, как он хрустел хрящом в котлетке и обхватывал жадно красными губами стакан с вином), сытый, гладкий». В Васеньке Левину не нравилось «его праздничное отношение к жизни и какая-то развязность элегантности». Трухачевский был ненавистен Позднышеву своей «внешней элегантностью» и тем, что «держал себя развязно, на все отвечал поспешно, с улыбочкой согласия и понимания». У Васеньки «длинные ногти», «шотландская шапочка с лентами», «зеленая охотничья блуза». У Трухачевского «прическа последняя, модная», «ярких цветов галстухи с особенным парижским оттенком», «бриллиантовые запонки дурного тона». В обоих случаях антипатия мужей и автора концентрируется на каком-нибудь случайном физическом признаке. У Васеньки заботливо отмечаются «толстые ляжки» и «поджимание жирной ноги»; у Трухачевского — «подрагивающие ляжки» и «подпрыгивающая, птичья походка».
Развязка романа, конечно, различна в обоих случаях. В припадке безумного, в сущности ничем не вызванного{53} бешенства Позднышев убивает свою жену и по чистой случайности оставляет в живых Трухачевского, тогда как Левин только выгоняет из дому Васеньку Весловского к стыду и огорчению Степана Аркадьевича и княгини Щербацкой. Впрочем, изгоняя несчастного Васеньку, Левин был очень не далек от того, что деликатные французы зовут «жестами». По крайней мере, так понял его намерения сам Васенька. «Вероятно, вид этих напряженных рук, тех самых мускулов, которые он нынче утром ощупывал на гимнастике, и блестящих глаз, тихого голоса и дрожащих скул убедили Васеньку больше слов». Но это не очень важно. В сущности, измена жены Позднышева, предполагаемая или действительная, да и кровавый поступок оскорбленного мужа, имеют в «Крейцеровой сонате» лишь второстепенное значение. Не в них ужас рассказа и не Трухачевский виновник трагедии. Семейная жизнь Позднышевых — настоящий ад независимо от измены и убийства. Еще до появления Трухачевского жена Позднышева отравлялась, а он сам «был несколько раз на краю самоубийства». «Я смотрел иногда, — рассказывает он, — как она наливала чай, махала ногой, подносила ложку ко рту, шлюпала, втягивала в себя жидкость, и ненавидел ее именно за это, как за самый дурной поступок». «Живем мы, — говорит он еще, — как будто в перемирии и нет никаких причин нарушать его; вдруг начинается разговор о том, что такая-то собака на выставке получила медаль, говорю я. Она говорит: не медаль, а похвальный отзыв. Начинается спор. Начинается перепрыгивание с одного предмета на другой, попреки: «ну, да это давно известно, всегда так», «ты сказал...», «нет, я не говорил», «стало быть, я лгу!..» Чувствуется, что вот-вот начнется та страшная ссора,
Страшный час для Позднышева наступил тогда, когда он увидел жену мертвой: «я понял, что я, я убил ее, что от меня сделалось то, что она была живая, движущаяся, теплая, а теперь стала неподвижная, восковая, холодная, и что поправить этого никогда, нигде, ничем нельзя. Тот, кто не пережил этого, тот не может понять... У! у! у!.. — вскрикнул он несколько раз». Это угрызения совести? Но с угрызениями совести люди живут долгую жизнь. Они весьма часто являются формой бессознательного человеческого кокетства, которому преступники, чтобы себя поднять, отдают полчаса в неделю. Да и какие угрызения могут быть у Позднышева? Он мучится после убийства, как мучился до него: мучить других и себя — его удел в жизни. Но он отлично знает, что не ему вынесен приговор в «Крейцеровой сонате» или, во всяком случае, не ему одному; а коллективные приговоры не очень страшны: на миру и моральная смерть красна. Если животно- человеческий инстинкт Позднышева содрогнулся перед превращением «живого, движущегося, теплого» существа в «неподвижную, восковую, холодную» массу, то умом он себя обвиняет не в убийстве: «Да, — говорит он в самом конце рассказа, — если б я знал, что я знаю теперь, так бы совсем другое было. Я бы не женился на ней ни за что... и никак не женился бы». Он бы не женился. Вот в чем Позднышев видит свое преступление. «В глубине души, — говорит он в другом месте, описывая начало своей семейной жизни, — я с первых же недель почувствовал, что я пропал...»
В «Крейцеровой сонате» проблема захватывает не только ревность, не только физическую любовь. Знак вопроса поставлен и над тем «духовным» общением, которое навязано двум людям па всю жизнь, от которого им нельзя и некуда уйти: они связаны между собой тяжелой цепью; разорвать ее им мешает случайность закона, деспотизм обычая, сознание долга, привычка или что-нибудь еще. Эти люди, быть может, когда-то любили друг друга, но любовь прошла и механически превратилась в равнодушие, во вражду, в ненависть. Проблема истинной свободы, проблема тютчевского «Silentium!»{54} занимает в «Крейцеровой сонате» полускрытое, но огромное место. Где тут элемент случайности, который из тысячи семей поражает только одну? Однако, жизнь миллионами примеров показывает, что финал «Крейцеровой сонаты» — сравнительно редкое исключение. Ведь Левин счастлив в своей семейной жизни. Левин, конечно, не Позднышев. «Восторг бешенства» ему знаком, но никогда не доведет его до убийства; Левин эгоист, но не в такой мере; он умен, но не так умен, как Позднышев: у него нет большой аналитической способности, тонкой наблюдательности героя «Крейцеровой сонаты». Как Левин ни откровенен с самим собой, до позднышевской откровенности ему все же далеко. Зато у него есть нечто такое, чего нет у Позднышева и что весьма удобно в жизни: он умеет жить механически, отдельно от своей умственной и духовной работы. Левин в эпилоге «Анны Карениной» жадно и страстно ищет религиозного объяснения жизни и в то же время твердо знает, что «нельзя простить работнику, ушедшему в рабочую пору домой потому, что у него отец умер — как ни жалко его, — и надо расчесть его дешевле за прогульные дорогие месяцы» (IX, 301). У Позднышева этого нет. Он не может одновременно ненавидеть свою жену и механически с нею благоденствовать долгий век. Да и долго ли продлится счастье Левина? Кто знает, что ждет его в будущем? Занавес опускается над ним очень рано; несколько лет и Позднышев прожил со своей женой. Как мы узнаем из последней части «Анны Карениной», «счастливый семьянин, здоровый человек, Левин был несколько раз так близок к самоубийству, что спрятал шнурок, чтобы не повеситься на нем, и боялся ходить с ружьем, чтобы не застрелиться». Позднышев, напротив, не помышляет о самоубийстве, зарезав жену: «Я знал, — рассказывает он, — что я не убью себя... Помню, как прежде много раз я был близок к самоубийству, как в тот день даже на железной дороге мне это легко казалось, легко именно потому, что я думал, как я этим поражу ее. Теперь я никак не мог не только убить себя, но и подумать об этом. «Зачем я это сделаю?» — спросил я себя, и ответа не было». Колодник, только