проникся Толстой: «мы все приговорены к смерти и наша казнь только отсрочена» — был заимствован Амиелем у Паскаля. Да и вся повесть Ивана Ильича вплоть до момента его раскаяния, это гениальное запугивание смертью, отдает Паскалем за версту. Только форма другая: вместо вихря пламенного красноречия, вместо потока образов, исполненных мрачной поэзии, вместо потрясающих сопоставлений, которые с таким необычайным мастерством умел пускать в ход Паскаль, Толстой просто правдиво рисует картину человеческого умирания. Одно стоит другого, и я не берусь сказать, что страшнее. Но в Паскале гораздо больше сказывается опытный ловец душ, проповедник, одержимый зудом прозелитизма. Толстой пишет главным образом для самого себя; Паскаль — почти исключительно для других. Толстой — сама искренность в каждом своем слове; Паскаль весьма часто различает цель и средства: вечно воюя с иезуитами, он кое-чему у них научился. В одном месте своей бессмертной книги (которая, как известно, появилась в свет после его кончины и была подготовлена к печати не им) он замечает очень откровенно: «надо всегда иметь заднюю мысль (une pensee de derriere) и по ней судить обо всём, говоря, однако, как люди (comme le peuple)». Эту заднюю мысль мы постоянно и чувствуем. Желая напугать безбожников, зараженных монтеневским ядом (ведь с Монтенем автор «Мыслей» сражается на каждой странице, хотя редко его называет), Паскаль не останавливается в выборе средств пугания. Он грозит «безбожникам» тем, что их неверие не сыщет им уважения «светских людей, которые здраво судят о вещах и знают, что единственный способ достигнуть успеха (reussir) это быть (в подлиннике осторожнее: paraitre) честным, верным, справедливым, услужливым в отношении друзей». Вот типичный образчик того, как Паскаль говорит «comme le peuple». Он сам в эпоху «Мыслей» так мало интересовался светскими людьми (les personnes du monde) и их уважением, что для него этот аргумент не мог иметь ни малейшей цены или скорее говорил в пользу противоположного взгляда{68}. Он к тому же отлично знал, что быть «честным, верным, справедливым» не единственный способ для достижения успеха в жизни. Когда прославленный английский философ пространно развивает ту тему, что чистильщик сапог может быть джентльменом, но человек, совершивший неблаговидный поступок, не джентльмен, мы нисколько не удивляемся. Правда, мы отлично знаем, что философ имел в виду то самое фешенебельное общество, в котором не только нельзя быть джентльменом, занимаясь чисткой сапог, но нельзя остаться им, явившись на званый обед в пиджаке вместо принятого костюма, — и, напротив, отлично можно быть джентльменом, торгуя опиумом, спекулируя на Lena Goldfields{69} и замучивая негров на колониальных плантациях. Но мы также давно знаем, что для английского философа принцип Honesty — best policy{70}, проникнутый чисто британской смесью наивности с застарелым саnt’ом{71}и тщетно сторонящийся от своего естественного русского дополнения «не пойман — не вор», выражает, кроме категории должного, категорию сущего. Однако для Паскаля не может быть фикции светского джентльменства; в его устах рассуждение, «как пробить себе дорогу в свет», звучит нестерпимым диссонансом.

Задняя мысль всей книги Паскаля заключалась в том, чтобы «нагнуть автомат, который увлекает ум без «размышления» («incliner l’automate qui entraine l’esprit sans qu’il у pense»). На этой задней мысли покоятся все догматические религии, да и толстовству она, в сущности, не совсем чужда. Но все же автор «Критики догматического богословия» не решился бы скрепить своим именем религию автомата. Знаменитый довод, которым «раз навсегда» должен проникнуться автомат,— паскалевское «пари», — вряд ли бы понравился Толстому; и уж совершенно ему чужды не менее знаменитые выводы из этого аргумента: «Vous voulez alter a la foi et vous n’en savez pas le chemin; vous voulez vous guerir de l’infidelite, et vous en demandez les remedes: apprenez de ceux qui ont ete lies comme vous et qui parient maintenant tout leur bien; ce sont les gens qui savent ce chemin que vous voudriez suivre, et gueris d’un mal don’t vous voulez guerir. Suivez la maniere par ou ils ont commence; c’est en faisant tout comme s’ils croyaient, en prenant de l’eau benite, en faisant dire les messes, etc. Naturellement meme cela vous fera croire et vous abetira. — Mais c’est ce que je crains. — Et pourquoi? qu’avez-vous a perdre?»{72} Эта идея неотделима от Паскаля, что бы ни говорили набожные люди, которым очень хочется сделать из автора «Мыслей» второй экземпляр Боссюэ или, еще лучше, предтечу Поля Бурже. Но для Толстого данное наставление означает то, на борьбу с чем он потратил тридцать последних лет своей жизни. Здесь он вынужден решительно порвать с Паскалем. Однако, взамен идеи пари он не дает ничего.

Автор книги Иова щедро дарит своему герою в награду за веру 140 лет жизни, 10 душ детей, 14 тысяч овец и 6 тысяч верблюдов, тысячу пар быков и тысячу ослиц. Это, может быть, грубо, но вполне понятно. Паскаль останавливается на полпути: промучив читателя зрелищем грозящей ему казни, он становится мягче и начинает говорить о бессмертии. Последнее, правда, не гарантировано, но оно так вероятно, что всякий разумный человек должен держать пари, благо он ничего не теряет. Конечно, можно предложить Паскалю вопрос, который он сам ставит в другом месте своей книги по совершенно иному поводу: «Est-il probable que la probabilite assure?»{73} Конечно, можно сказать, что и при беспроигрышном пари исход из этого мира, где многим живется недурно, есть все же насильственное изгнание: Паскаль не имеет власти помиловать человечество; в лучшем случае он заменяет ему казнь вечной ссылкой. Но это все-таки — что-нибудь. Толстой и этого не обещает. Он говорит: «Любовь есть отрицание смерти, любовь — жизнь, любовь — Бог, и смерть означает возвращение частицы любви — моего я, к ее вечному и всеобщему источнику». Но это превышает способность нашего понимания. Человек страдал, человек умер. Частица любви вернулась к вечному источнику. Смерть могла бы быть безболезненной, умирающий мог бы и не прозреть, как прозрел Иван Ильич, — что бы это изменило? Частица любви вернулась бы туда же. Но если так, если моралист не может нам предложить ничего лучше возвращения частицы любви к вечному, всеобщему источнику, то напрасно художник рисовал такую страшную картину. Не всякий скажет: «какая радость!» с несчастным Иваном Ильичом, безжалостно принесенным в жертву непонятной для нас идее; не всякий умилится перед la gentilezza del morir{74}, открывающейся у двери гроба, и напрасно говорил Толстой каждой строчкой своей повести: придите ко мне вы, спокойные и довольные, — я расстрою вас.

Такие призывы бывают полезны, когда речь идет о том, что находится во власти рук человеческих. Но в противном случае мы говорим с недоумением: «Что и жалеть, коли нечем помочь». А тем более — «что и пугать»... Люди живут in hac lacrimarum valle{75} не потому, что им очень весело, приятно или спокойно. А просто — торопиться некуда, умереть не поздно никогда: все успеем належаться в червивой могиле. К тому же не всякого удается запугать. Например, Вольтер, который терпеть не мог Паскаля, стоя одной ногой в могиле, отвечал на его запугивания следующей забавной тирадой:

«Я приезжаю из провинции в Париж, меня проводят в прекрасный зал, где тысяча двести человек слушают очаровательную музыку. Затем общество, разделившись на небольшие группы, отправляется ужинать, а после очень хорошего ужина не совсем неприятно проводит ночь. В этом городе в чести искусство, хорошо вознаграждаются отталкивающие ремесла, очень облегчены болезни, предупреждены несчастные случаи. Все наслаждаются жизнью, надеются наслаждаться, работают, чтобы наслаждаться позже, — последняя доля отнюдь не самая плохая. Видя всё это, я говорю Паскалю: «Мой великий человек, да вы с ума сошли!»{76}.

35-летний «счастливец» Левин (так называет его Степан Аркадьевич) ночью с ужасом всматривается в зеркало, с волнением производит смотр седым волосам, зубам, мускулам, хотя он, быть может, и не читал никогда Паскаля. 82-летний Вольтер, прочтя о «людях, приговоренных к смертной казни», об «узниках, закованных в цепи», преспокойно переносится мыслью к очень хорошим ужинам и приятно проведенным ночам. Здесь обычное затруднение внелогичного: кроме инстинктивного «с одной стороны», есть инстинктивное «с другой стороны», и конечно, пропорция обеих «сторон» каждым человеком находится самостоятельно, в зависимости от тысячи самых различных обстоятельств порядка внешнего и особенно внутреннего. Прокаженный нищий Иов — оптимист; царь Соломон, утопавший в славе и богатстве, имевший семьсот жен и триста наложниц, — пессимист. Эти два типа людей не только не понимают, но глубоко презирают друг друга. Вольтер совершенно серьезно считал Паскаля сумасшедшим и даже придумал для его душевной болезни объяснение полумедицинского характера{77}. Толстой о Тютчеве (впрочем, не принадлежавшем к чисто вольтеровскому типу людей) говорил, не задумываясь, следующее: «Когда старик Тютчев, у которого песок... сыплется, влюбляется и описывает это в стихах, то это только отвратительно!.. Это как сегодня был у меня посетитель: говорит о религии, о Боге, а я вижу, что ему водки выпить хочется...»{78}. Здесь логике нечего делать, так как перед нами больше, чем спор двух мировоззрений: точно говорят существа, отличные друг

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату