зеленью, и отвезены за деревню, где бойцы партизанского отряда и местная молодежь уже успели выкопать братскую могилу.
Пасмурны и суровы были лица партизан и крестьян, тесной толпой окруживших могилу, в которую уложили бок о бок отца и сына. Могилу быстро зарыли. И тут, сделав шаг вперед, из толпы выступил Чернов.
— Покойтесь с миром, товарищи, — глухо и торжественно прозвучал голос комиссара. — Честь и слава вам, павшим в борьбе за родную землю. Мы не можем украсить вашу могилу цветами, поставить вам памятник. Мы должны даже сровнять ее пока с землей, чтобы не нашли ее псы-оккупанты, чтобы не надругались над вами и мертвыми. Мы не можем даже отдать вам, борцам за свободу, последний боевой салют. Но клянёмся: каждый наш выстрел по врагу будет салютом в вашу честь.
В полном боевом порядке отряд покинул деревню, забрав немалое количество военных трофеев. Возвращаясь, бойцы огорчались лишь одним, — что не могли взять с собою захваченные у немцев танкетки. Их пришлось сжечь, сняв лишь станковые пулеметы. Пришлось взорвать толовыми шашками и противотанковые пушки. Тащить с собою такую тяжесть было неразумно, да и снарядов к ним взять было неоткуда.
Уложив раненых в повозки, отряд направился в глубь леса.
РАЗГРОМ ГИЛЛЕРА
Всю ночь, пока в Захворове хозяйничали партизаны, староста Прокоп Прокопыч просидел в своем «личном бомбоубежище» — небольшой пещерке, хитроумно выкопанной в стене заброшенной картофельной ямы. Фруктовые деревья, густо окруженные молодой порослью, надежно укрывали яму от постороннего глаза.
Только на рассвете, когда давно уже отгремели последние выстрелы, староста решился, наконец, выбраться наружу и поразведать, — что же делается в деревне?
«Дом-то цел ли?»— была первая мысль Прокопа Прокопыча Сидорова, когда он, отдуваясь, вылез из кустов.
Дом был цел. Его крыша, даже не задетая ночной перестрелкой, мирно проглядывала через ветки деревьев.
Осторожно, с оглядкой, староста подобрался к изгороди, отделявшей сад от двора. Еще не известно, — что делается в доме?
Осторожность всю жизнь была главным руководящим мотивом действий Прокопыча. Она позволила ему, богатеющему крестьянину-середняку, сохранять неплохие отношения с односельчанами в старое время. Она помогла ему избежать раскулачивания в годы коллективизации. Порядив между собою, захворовцы порешили, что Прокопыч — мужик хоть вроде и зажиточный, но не вредный и советской власти не противник. Без особых возражений его приняли в колхоз, куда Прокопыч вступил из той же осторожности — чтобы не отличаться от других.
И в колхозе Прокоп Прокопыч действовал осторожненько— на глаза правлению без особой надобности не лез, выполнял свои обязанности ни хорошо, ни плохо, ни разу не заслужил похвал, но не имел и выговоров. Когда умерла его первая жена, не оставив ему детей, Прокоп вторично не женился — тоже, пожалуй, из осторожности, — кто его знает, на какую попадешь.
И лишь раз в жизни обычная осторожность изменила ему, когда, вскоре после прихода гитлеровцев, Прокоп Прокопыч, уверенный в непобедимости завоевателей всей Европы, открыто стал на их сторону, приняв на себя обязанности старосты, и впервые развернулся, выслуживаясь во всю мочь.
Развернулся, а теперь горько сожалел об этом. Партизанское движение в крае ширилось и росло. Как ни скрывали гитлеровцы истинное положение на фронтах, но правдивые известия разными путями доходили до населения. И Прокоп Прокопыч всё чаще корил себя за то, что поддался соблазну власти.
«Заглонул кус, а теперь и не выплюнуть, — размышлял он и сейчас. — Если партизаны в деревне остались, — не вывернешься. А если немцы верх взяли, тоже как бы не сказали, чего, мол, прятался, когда нужно было нам помогать? Господи милостивый, дожил до хорошей жизни! К собственному дому, как вор, крадусь!»
И он почти на цыпочках вошел во двор и стал тихонько подходить к окошку, чтобы заглянуть в него.
Несмотря на ранний час, жители деревни уже не спали. Взбудораженные ночными событиями, захворовцы в эту ночь и не ложились. Слышались голоса, по улицам ходили люди. Над пепелищем сгоревшей избы-читальни вился дым, поднимавшийся от догоравших бревен. В утреннем воздухе тянуло гарью и смрадом сгоревших трупов.
Крадучись, Прокоп Прокопыч подошел к окошку и заглянул в избу. Вроде бы пусто. Никого.
— Что это ты, сват, никак к себе в избу без стука заходить боишься? — раздался вдруг насмешливый женский голос.
Староста круто обернулся. Глядя на него в упор, у ворот стояла бабка Иваниха. По ее худому, иссохшему лицу скользила ехидная улыбка.
— Да нет, оконницу смотрю, — что-то вроде подгнивать начинает, — по возможности равнодушно ответил Прокопыч.
— Погляди-ка, погляди… Гнили кругом много. Как бы, кроме оконницы, и еще что не погнило, — с прежним ехидством поддержала Иваниха.
Черт бы побрал проклятую бабу! У старосты так и чесался язык спросить, — что же всё-таки случилось в деревне? Но как задать такой вопрос?
— А ты что больно рано встала? — решился на атаку Прокоп. — Гостей своих проводила?
— И-и, Прокопыч, давно уже, — невозмутимо отвечала Иваниха. — Можешь сбегать к своим хозяевам доложить, — чисто, мол, в деревне, спокойно. Возвращайтесь, господа непобедимые, снова с бабами да детишками воевать. Догонишь ли только, смотри. Ночью так отбыть спешили, что кое-кто и портки надеть позабыл.
И Иваниха с нескрываемой язвительностью захохотала.
Вот язва баба! Уродится же такой язык.
— Смотри, болтай поменьше, как бы не попало, — мрачно проворчал староста.
— А за что же мне попадет? Правду говорю. Да и люди добрые в обиду не дадут. И тебя, Прокопыч, за заслуги твои не забудут. Наказывали гости мои передать, — очень, мол, жалеют, что поздороваться с тобой не пришлось. На днях обязательно к тебе завернут с подарками. Пеки пироги, ставь пиво.
И, презрительно глянув на старосту, Иваниха, как ни в чем не бывало, двинулась дальше по улице.
Экая дрянь старуха! До чего смела стала! Прямо грозит. А что, если?.. По спине старосты пробежала дрожь. Уехать бы куда подальше… Так ведь дом, добро нажитое…
Ну хоть теперь-то партизан в деревне нет! Староста кинулся в дом и быстро захлопнул за собою дверь. Тут спокойствие окончательно оставило его, ноги задрожали, и он тяжело опустился на лавку, жалобно глядя на иконы, которыми сразу после прихода оккупантов демонстративно завесил красный угол.
— Господи, господи, вскую мя оставил еси… — вслух жаловался он. — И понесла меня нелегкая на старости лет в начальники! Жил бы себе потихоньку, на глаза не лез. Вот и было бы — какая власть ни придет, для всякой хорош. А теперь, создатель пресвятый! То одни, то другие… На кого и угождать, не знаешь. Немец-то — молодец на овец, а на молодца и сам овца. Бабье пугать мастаки, а как дошло до дела — еле ноги унесли, обо мне и не вспомнили. Не уйди партизаны, болтаться бы мне на перекладине…
— А они ушли? — вдруг раздался глухой, словно из-под пола несущийся голос.
Прокопыча как ветром с лавки сдуло.
— Свят, свят, свят… — забормотал он, крестясь и отступая к дверям. — Кто это, господи?
В подпечье что-то ворочалось. Гремели засунутые туда старые горшки и ухваты, и вдруг, из темной дыры подпечья, под устьем большой русской печи показалось что-то черное, непонятное, зло глядевшее на