водорослями проволочной изгороди, за которой приютилась спасательная станция. Тихонько накатывают волны, омывая тонкие не загоревшие еще ноги, но он не замечает, – так поглощен камушками. Одни сразу отбрасывает, другие изучает подолгу, на свет смотрит, прищурившись, и нет дела ему до нас, взрослых, что расположились вдоль моря со своими мудреными разговорами, спорами на литературные темы, нарочито громким смехом. Как далеко все это от него! Один, совсем один. В собственном живущий мире и потому другой, нежели мы. Другой… Вот так и моя Жанночка.

Двадцать четыре дня провели мы здесь. А еще перед тем – три дня в Евпатории. А еще дорога.

«И отъехал, и приехал. И больше месяца жизни прошло. И возвратились на круги своя». Так записано в дневнике, но не в моем – другого человека, с которым мы не совпали в пространстве, но совпали во времени. Тоже в июле 81-го ездил на море, тоже с семьей. Скоро, очень скоро наши пути пересекутся, причем не самым приятным для меня образом. Но тогда я еще этого не знал. Не знал, что «Аннушка уже купила подсолнечное масло и не только купила, но даже и разлила». Правда, в отличие от булгаковского Берлиоза, мне не отрежут голову, но выпорют крепко. Для меня это, признаюсь, было неожиданностью. В Коктебеле ко мне относились с уважительным, хотя, может быть, и настороженным вниманием, особенно в библиотеке, где записывались в очередь на только что добравшиеся сюда номера «Знамени» с моей «Подготовительной тетрадью».

Нашим гидом по местным достопримечательностям был Курчаткин, но в Лисью бухту повела меня Жанна. Встали в четыре утра, в полной тишине и темноте (Ксюша и Алла спали), захватили приготовленную с вечера еду и отправились – она впереди, я следом. Минули сложенный из белого кирпича магазин, над которым ярко горела лампочка, и стали взбираться в гору. Чтобы лучше видеть, я нацепил очки – солнцезащитные, зато с диоптриями, так что мрак стал еще гуще. Волошинский поселок светился внизу россыпью огоньков, набережная светилась, на причале горел фонарь, даже два фонаря, но в воде, по- ночному черной, отражался почему-то только один. Жанна останавливалась все чаще, напряженно по сторонам глядела. Впереди темнело что-то высокое, с просветом посередке; похоже на виселицу, подумал я, но вслух не сказал, и она, как выяснилось, тоже так подумала и тоже не сказала. Берегли друг друга.

К бухте приблизились, когда совсем рассвело. Пробирались друг за дружкой по узкой полосе между морем и кручей, словно бы срезанной гигантским ножом и напоминающей слоеный пирог. Могучие глыбы громоздились там и тут, дочь вспрыгивала на них – легонькая и вовсе не уставшая, уже без кофточки, но еще в джинсах. Подымающееся над морем солнце бронзово освещало узкую спину, тонкие руки все время двигались – она весело балансировала ими, такая грациозная на фоне огромных камней. Редко когда я ощущал себя отцом так полно, так гордо и радостно, как в те минуты.

На обратном пути встретилась корова, лениво пощипывающая полувыжженную солнцем короткую траву. Жанна не удержалась, подошла и погладила. Откуда, думал я, у нее, городской девочки, такая страсть к животным? И рыбок-то завела, и собаку (как я ни сопротивлялся), и черепаху, которую мы назвали Сильвой Ивановной, – эту я сам привез ей из Самарканда, и в тот самый КЮБЗ ходила, и в школу с биологическим уклоном перевелась в десятом классе. Не ленилась ездить через всю Москву, подымаясь чуть свет. Может, это гены деда, Аллочкиного отца, крестьянского человека, а может, чувствуя идущий от меня могильный холодок, инстинктивно тянулась к живому и теплому. Все-то понимал я, да что толку. «Куда от себя денешься? Другим не прикинешься».

Это тоже из дневника человека, уже пролившего масло, причем запись сделана 18 июля, как раз в тот день, когда мы с Жанной ходили в Лисью бухту…

Вечером я повел ее в бар, мы сидели вдвоем за столиком, тянули коктейль – совсем неумело делала она это, по-детски. Гремела музыка, в полумраке тряслись длинноволосые парни и девушки, те и другие в джинсах, я захмелел и – стыдно сказать! – сам не прочь был поплясать, но не мог же я оставить ее одну, а приглашать ее не приглашали. Может быть, меня стеснялись, лысого хрыча, а может быть. Может быть.

Я внимательно глянул на нее, трезвея. «За тебя! – проговорил. – За твои успехи». Она подняла глаза, улыбнулась благодарно. «У тебя все будет о'кей, – пообещал я. – Вот увидишь».

Губы ее беззвучно шевельнулись. «Ты не веришь мне?» – спросил я. Она выпустила изо рта соломинку, сказала: «Верю», – и сейчас же снова обхватила ее вытянутыми, как у ребенка, губами. В тот момент и я верил – да еще как! – но днем, когда она лежала под грибком с книгой в руках, в то время как ее сверстники шумной компанией резвились рядом, не обращая на нее внимания, ее будущее уже не казалось мне таким безоблачным.

Пять или шесть лет спустя, так и не поступив в институт, но уже успев закончить медицинское училище, поработав и санитаркой в больнице, и медсестрой, здесь же, в Коктебеле, познакомилась с будущим мужем, теперь уже вторым, отцом моей внучки. Я был против этого брака, во всяком случае, столь скоропалительного. Погуляйте, уговаривал, поживите, присмотритесь друг к другу. Видел: внутренне они совершенно чужие люди, и надежды, что станут ближе, не было, по-моему, ни малейшей. Не послушалась. Как в омут, кинулась в это свое второе замужество, завершившееся, как и первое, крахом, но тут, понимаю я теперь, и моя вина. Жить-то под одной крышей со мной становилось все тяжелее – угрюмый, раздражительный меланхолик, который порой неделю подряд не в состоянии выдавить из себя ни слова. Вот и шарахалась к кому попало.

Иногда мне приходит в голову: умри я тогда, в 81-м, остался б в памяти детей совсем другим человеком: щедрым, шумным, легким на подъем, сочиняющим на глазах у них – а по сути, не столько сочиняющим, сколько списывающим с натуры – самую беспечную, самую веселую, самую бескорыстную свою повесть, единственную мою вещь, которую они и поныне с удовольствием перечитывают.

Перед тем как улечься спать, вооружались полотенцем и изгоняли из комнаты мух, дабы не будили утром своим оглушительным жужжанием. Некоторые, однако, умудрялись спрятаться, и тогда уж, перед самым сном, начиналась подлинная охота.

Трудней всего было выследить муху. Проносясь, как самолет, причем самолет реактивный, из одного конца комнаты в другой, она вдруг исчезала. Затаивалась в укромном местечке, и – попробуй отыщи ее!

«Папа хлопал в ладоши, – пишет героиня, чьи ненайденные мемуары, собственно, и представляют собой повесть. – Возгласы издавал. Шелестел газетой и двигал шторами. Все бесполезно. А муха тем временем сидела на потолке, у всех на виду, и тихонько себе посмеивалась».

Зовут героиню не Жанной, а Женей, зато ее маленькая сестра, семилетняя разбойница, испытывающая, как ворона, неодолимую страсть к разным блестящим побрякушкам, осталась Ксюшей.

«Папа подвигал стул. Но со стула до потолка не достать, поэтому сверху взгромождалась табуретка. С предосторожностями, не дыша, взбирался он на эту пирамиду. И все мы тоже не дышали. Не знаю, как Ксюша, но я – стыдно признаться! – болела за муху. Мне хотелось, чтобы она еще полетала, а папа поохотился бы за ней. Подтягивая синие трусы, скакал со стола на стул, со стула – на кровать, и все это – без единого звука, на длинных своих ногах. Не выдержав, я прыснула. В тот же миг залилась Ксюша. Папа гневно обернулся. Длинный, лысина блестит, в руке – полотенце».

Так и вижу эту сцену – как на фотографии. Да и писал, кажется сейчас, не я, а моя старшая дочь. А что, у нее получилось бы не хуже – сужу по ее письмам, по нескольким сохранившимся сочинениям, за которые ей, правда, неизменно лепили «пары», поскольку ее трактовка классических произведений не соответствовала школьным канонам, а также по трем маленьким сказочкам, что она однажды прислала мне в Малеевку. Но писательских амбиций у нее не было, чему я втайне радовался.

«Наконец, муха села – как раз над Ксюшиной кроватью, и папа, встав на тумбочку, прихлопывает ее полотенцем. Тотчас принимаемся перетряхивать одеяло и простыни. Вот она! Салфеткой берет мама черный трупик и на вытянутой руке торжественно выносит из комнаты».

По-моему, так все и было. Ну, может, чуть-чуть присочинил, но уж точно не то, что последовало дальше. А дальше последовало вот что.

«Мы ложимся. Мне немного жаль, что все кончилось, что вообще кончился день. Папа устраивается в постели читать при настольной лампе, тишина (терпеть не могу тишины) и вдруг – ж-ж-ж. Муха, живая и невредимая, – вот умница! – подлетает к освещенной стене. Бьется об нее, ищет что-то и, не найдя, взмывает к потолку. И тут меня осеняет. „Ты дохлую муху убил“, – говорю я, хихикнув. И объясняю, что как раз в том углу живет паук, я сама видела, как он. Договорить не успеваю. С диким нечеловеческим воплем срывается Ксюша с постели, вообразив, что не только муху, но и паука сбил папа, и теперь он крадется по ее ноге. Мы снова перетряхиваем постель и никакого паука, естественно, не находим. У меня от сердца

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату