местами их пафос и аргументы удивительным образом совпадают. Если Дедков, к примеру, рассуждает о «присочиненных сложностях», то я говорю о социологическом антураже, который «не в состоянии компенсировать очевидную недостаточность психологической и социальной конкретики». В обоих случаях речь идет об искусственном заполнении некоторых смысловых пустот.
Августовский номер, где все это напечатано, вышел с изрядным опозданием: подписчики получили его лишь в середине сентября, а ровно через неделю, 23-го числа, в «Литературной газете» появилась моя статья, которая одним показалась провокационной, а другие сочли ее красноречивым подтверждением правоты Дедкова, обрушившегося на Киреева, в числе прочего, за чрезмерное внимание к карьерным страстям своих героев.
Начиналась статья с констатации сугубо лингвистического факта. Если у Даля «карьера» – это «путь, ход, поприще жизни, службы, успехов», то наш современник Ожегов толкует карьеризм как «стремление к личному благополучию, продвижению по службе в личных интересах». И рядом: «неодобр.» – однозначно и категорично, как клеймо. Я попытался не то что смыть это клеймо, но хотя бы поставить его под сомнение, и ох как долго поминали мне эту дерзость! При этом и до, и особенно после предлагали разные престижные должности, от которых я неизменно отказывался, боясь (все тот же детский комплекс!) любой формы зависимости. Ну да, зависимости. Ибо начальник, по моему глубокому убеждению, зависит от подчиненных ничуть не меньше, нежели они от него. Больше! По мне, так больше.
Видимо, Игорь Александрович Дедков тоже считал так. Еще в 1968 году, тридцати четырех лет от роду, без колебаний отклонил предложение поступить в Академию общественных наук, которая была идеальной стартовой площадкой для карьерного роста. Не соблазнился. Как не соблазнился впоследствии многими другими должностями, вплоть до министра культуры в постсоветской России – это предложение ему было сделано в 92-м.
Он и от зарубежных поездок отказывался, за которые среди братьев-писателей шла такая остервенелая драчка. Вот запись, сделанная в дневнике за полтора месяца до смерти: «Куда не ездил, не летал, отказываясь под разными предлогами? Не хотелось нарушать привычное течение жизни, работы и т. д. Так вот куда же? На Кубу, в Чехословакию, Венгрию, Марокко, Индию».
А вот в Новгород поехал. В Новгород и Старую Руссу. Это было выездное заседание Совета по российской прозе, который возглавлял Сергей Павлович Залыгин. Залыгину он отказать не мог. Я тоже. Так во вторник 16 декабря 1986 года мы оказались с Игорем Александровичем в одном купе – он на верхней полке, я на нижней. Там, в полумраке вагона, мы впервые увидели друг друга. Поздоровались и легли спать. Потом вечерами, когда заканчивались официальные мероприятия, бродили втроем по городу: Дедков, Есин и я. Говорил в основном Есин, ерничал и задирался: не напишешь ли, дескать, обо мне чего-нибудь остренького? (Они были на ты.) Дедков отмалчивался, отмалчивался, но раз молвил-таки своим тихим голосом: «Смотри, нарвешься». Всего два слова, но больше Есин не подбивал, даже в порядке шутки, сочинить что-нибудь этакое о его творениях.
Я тоже удостоился нескольких дедковских слов. Совета, если угодно. Не напрашивался, упаси бог, но удостоился.
Это случилось в Доме культуры, где состоялась встреча городской общественности с нашей делегацией. Не помню, что говорил Дедков, не помню, что я говорил (знаю только, что говорил плохо; всегда очень волнуюсь и горожу бог весть что), а когда ушел за кулисы, Игорь Александрович после некоторого молчания – колебался, видимо, сказать ли, нет, – произнес осторожно: «Может быть, вам быть ближе к себе?»
Что имел он в виду? Я не стал уточнять, но теперь, когда в полном составе вышел его восьмисотстраничный Дневник, кажется, понял. Не о моих победителях хотелось бы ему прочитать, а об их авторе. О том, чем живет его собственная душа.
Совет, конечно, я получил хороший, но – опасный. Ему, Игорю Дедкову, легко было писать о себе, он-то с собой ладил, но тот, кто хотя бы бегло пробежал эти мои страницы, понимает, что их автор сказать о себе такого не может.
Последнюю запись Игорь Александрович сделал за двадцать пять дней до смерти. Она обращена к жене.
«Без тебя моя жизнь, все лучшее и достойное в ней не состоялось бы. Ты всегда была моей единственной».
Она, единственная, и готовила Дневник к печати. Можно представить себе, какой это был труд. В «Новом мире» его оценили и уже за первую публикацию присудили годовую премию. А так как главный редактор лежал в больнице, то вручал ее я. Это было в среду 15 января 1997 года.
Год двадцать пятый. 1982
Дедков в своей нашумевшей статье оперирует элегантным понятием «московская школа», но чаще этих писателей называли просто «сорокалетними». Итак, в одном случае – место (проживания), в другом – время (рождения), ну прямо-таки по Трифонову: «Время и место», однако все это – сугубо внешнее сходство. Прозаики были все-таки очень разными, и спустя пять лет в том же «Литературном обозрении» критик признал, что это наиболее уязвимая сторона его работы.
Прижился в конце концов термин «сорокалетние», как, видимо, более звучный, если не сказать – хлесткий. Придумал его, кажется, Володя Бондаренко, но наверняка утверждать не могу, поскольку на «учредительном собрании», которое состоялось 24 ноября 1979 года в 1-м Кадашевском перулке в помещении Общества книголюбов, не присутствовал. Накануне Бондаренко, с которым я тогда говорил впервые в жизни, да и то по телефону, настойчиво зазывал, подробно перечисляя, кто будет. Проханов (точно помню, что первым назвал именно его) и Шугаев, Ким и Попцов, Баженов и Маканин, Скалон и Курчаткин… Я не пошел. Не отказался, нет, просто не пошел. Во-первых, из всех, кого назвал Бондаренко, лично знаком был лишь с Маканиным, а во-вторых, не понимал цели этого собрания.
А если б понимал? Если б понимал – не пошел тем более. Зачем? «Ты царь: живи один», – из всех пушкинских заветов всю жизнь охотней всего следовал именно этому. Раз даже вынес эти слова в заголовок небольшого эссе, взяв себе в союзники, помимо Пушкина, еще и полузабытого немецкого драматурга Фридриха Геббеля, написавшего, кстати сказать, трагедию из русской жизни («Димитрий»). В своем обширном дневнике – лучшее, что осталось после него, – Геббель отчеканил замечательную формулу: «Вся жизнь – неудачная попытка индивидуума обрести форму: постоянно перескакиваешь из одной в другую, и каждая тебе то узка, то широка…».
Но форму нельзя обрести в толпе, пусть даже и в толпе респектабельной. Я понимаю, что история искусства доказывает обратное: импрессионисты, акмеисты и так далее, но я говорю сейчас только о себе. Мне любое соседство мешает, подавляет, у меня слишком мало сил – и творческих, и духовных – чтобы противостоять чужому влиянию. Тем не менее из всех «сорокалетних» я в 82-м был, кажется, самым сорокалетним: именно в этом возрасте – ровно сорок – прожил весь год, за исключением последних шести дней, когда сорок один стукнуло. Но это сугубо формальный признак. Никакого внутреннего единства со своими товарищами по поколению – ни эстетического, ни психологического – не ощущал, да, кажется, и не нуждался в этом. Однако так получилось, что все в том же 82-м именно я стал ненароком автором едва ли не манифеста «сорокалетних». Во всяком случае, Алла Латынина писала в «Литературной газете»: «Статья Руслана Киреева – не первая в ряду литературных манифестов, и если что в ней решительно ново – так это смелость оперирования литературоведческими категориями. „Новое качество литературного мышления“, „контрапункт“, „полифония“, „амбивалентность“…». Последним словечком критики меня особенно достали. Приводили его к месту и не к месту, а Бондаренко – тот даже великодушно предложил в полемическом запале переименовать прозу «сорокалетних» в «амбивалентную» прозу.
Между тем, я и не помышлял писать никаких манифестов, а статья, которую восприняли так и которая послужила поводом для многомесячной дискуссии, провалялась в редакции более полугода.
Мне сразу же было сказано, что для публикации должны созреть определенные условия. «Какие?» – поинтересовался я. Ну, во-первых, надо заранее подготовить оппонентов. Во-вторых, дождаться удобного момента: сейчас не время для статьи под названием «Возможны варианты». При этом мне даже не предлагали изменить название, настолько срослось оно с текстом, ратующим за толерантность, терпимость и плюрализм, хотя этих слов и не было в тексте. Нет-нет, не за политический плюрализм, за литературный, но все понимали, что литература, равно как и театр, равно как и кино, была у нас полигоном для обкатки именно политических идей. И у нас, и в странах так называемого социалистического лагеря. События в Польше, где все еще действовало введенное в декабре 81-го военное положение, демонстрировали это с