вдохнуть в нее новую жизнь, придать новый импульс пытался пришедший на смену ему Юрий Андропов. Чувствуя, что времени ему осталось в обрез, спешно и жестко наводил многоопытной рукой порядок. Строгость этого порядка те двое, что стремительно двигались навстречу друг другу, ощутят скоро в полной мере.

Целью их поездки было расположенное на Днепропетровщине под Кривым Рогом Учреждение ЯЭ 308- 45.

В Учреждении отбывал очередной срок мой единоутробный брат Саша. Тот самый, что родился в 53-м, по случаю чего мы с его отцом, моим отчимом, крепко загуляли. Тот самый, которого мать, сбежав от мужа, работавшего в совхозе слесарем, к отставному майору, тайком прихватила с собой в Евпаторию. Тот самый, что одно время считался восходящей звездой крымского футбола.

Он не преувеличивал, когда писал мне из колонии – не криворожской, другой, тогда уже шел 90-й: «В нашем маленьком городишке меня знает каждая собака, хоть я последние годы нечасто задерживался на свободе. Моя кличка с 1969 года вошла в жизнь нашего городишка и по сей день одних приводит в трепет, других в восторг, а многие злорадствуют или просто завидуют. Я один из всей Евпатории был приглашен в молодежную сборную Крыма, а потом уже к мастерам во вторую группу. Но армия перечеркнула все».

Не армия. Слишком сладкая жизнь, которую устроила ему мать, ни в чем не отказывавшая своему любимцу. (Хотя не уставала повторять, что любит нас одинаково.) Настоящие техасские джинсы – и это в задрипанной-то Евпатории! Узконосые лакированные туфли – кажется, немецкие. Итальянские рубашки. Может, я что-нибудь путаю сейчас (туфли, может, были итальянские, а рубашки немецкие), но то, что он одевался лучше всех среди своих сверстников, факт несомненный. Денег на него мама не жалела, благо деньги были шальные – шутка ли, торговать пивом в ста метрах от пляжа, разливным, из огромной светло- желтой цистерны! Всего таких живительных цистерн в изнывающей от зноя Евпатории было три. Две других дислоцировались на рынке и у вокзала.

«Одним словом, вся моя жизнь была на виду, и когда меня первый раз судили, зал был забит до отказа и тротуар напротив суда тоже».

Я и дальше буду цитировать его письма – в них немало такого, что приоткрывает в этом рецидивисте, теперь уже мертвом, другого, так и не состоявшегося человека, чья жизнь началась и завершилась на моих глазах. Но сколько бы я ни пытался разобраться в этой жизни и ее понять, дело неизбежно сведется к упрощенной схеме.

Последняя фраза – не моя, я позаимствовал ее из рассказа Германа Гессе «Воспоминание о Гансе». Ганс – его младший брат, которого старший пережил, как я пережил своего. И теперь вот тоже пытаюсь писать о нем, заранее зная, что поневоле смещу акценты. Не могу не сместить. Это будет не то что неправда, а – неполная правда, которая, помню я, хуже лжи. Но это – не тот случай. Его-то уже нет на свете, а я есть, и не мне судить его, тем более что передо мной – лично передо мной – он ни в чем не виноват.

Ни в чем… Могу ли я сказать о себе то же самое?

Пока наши поезда, один из Москвы, в котором, как вы уже догадались, еду я, другой – из Крыма, там нагруженная сумками наша мама, – пока раскаленные солнцем поезда мчат нас к Учреждению ЯЭ 308-45, я припомню один маленький и теперь такой уже давний эпизод. Мой брат наверняка забыл его…

Ему было тогда лет тринадцать. Большой компанией отправились мы в пещеры, что в двадцати километрах от Симферополя по алуштинскому шоссе. Мы – это моя жена, мой литинститутский товарищ Эдик Образцов, с которым мы ехали из Москвы до Евпатории по одному билету, что дало нам экономию по десятке на брата, еще двое москвичей и мой евпаторийский родственник дядя Дима, недавно вышедший на пенсию грузчик.

От шоссе проселочная дорога забирала вправо, к невысоким горам, среди которых прятались незаметные для неискушенного взгляда входы в пещеры. Всего пещер было две: нижняя, сырая, ведущая к подземному озеру, и верхняя, сухая, зато настолько разветвленная, что в ней можно было заблудиться.

У водокачки, снабжающей водой три или четыре сложенных из камня-ракушечника домика, что стояли на отшибе от жмущегося к шоссе поселка, дорога обрывалась. Дальше среди зарослей кустарника круто вверх ползли тропки. Было много кизила, только-только начавшего розоветь. В них-то, в эти кизиловые кусты, что-то высмотрев среди них, и нырнул самый юный участник нашей экспедиции мой младший брат Саша. Нырнул и исчез. Послышалось паническое хлопанье крыльев и испуганное кудахтанье, быстро, впрочем, захлебнувшееся.

Через минуту Саша, довольный, вышел к нам, одной рукой прижимая к себе белую курицу, а другой крепко сдавливая ей клюв, чтоб не издавала истеричных звуков.

Поначалу мы решили, что это шутка: мальчик просто резвится, доказывает свою ловкость и прыть – попробуй-ка поймай курицу, да еще в кустарнике! Сейчас отпустит. Но нет, намерения у него были другие. Быстро пошел он вперед, заняв место вожатого, которое по праву принадлежало мне, ибо я с детства знал эти места и, собственно, вел остальных. Не пошел, а даже побежал, накрыв пленницу полой расстегнутой рубахи.

И тогда-то мы, едва поспевающие за ним, поняли, что это не баловство, а воровство. Помню встревоженные глаза дяди Димы, испуганные – моей жены, робко и наивно напомнившей, что птицу ведь будут искать, и азартно-веселые – Эдика Образцова, очень даже не чуждого авантюризму.

Какими были мои глаза, я не знаю. Во всяком случае, я не пытался остановить своего брата – остановить по праву старшего, по праву вожатого, по праву хоть и не верующего, но хорошо помнящего восьмую Синайскую заповедь. Почему не пытался? Почему вообще никогда не делал ему замечаний? Почему упорно уклонялся от настойчивых просьб матери побеседовать с ним, в воспитательных, разумеется, целях, а когда он сидел – написать ему в колонию соответствующее письмо?

Я писал, писал регулярно, но совсем не то, что она просила. Шутил… Рассказывал о дочерях, его племянницах… Пытался даже рассуждать о футболе, но никогда не говорил о своих литературных, скажем, делах. А он, насколько это было возможно таи, следил за моими публикациями, показывал их своим дружкам, а когда, уже во времена перестройки, в зоне поставили телевизор и шел фильм по моему роману, две серии, признался, что указанный в титрах Киреев – его брат. «Не знаю только, поверили они или нет».

Думаю, не поверили, он понимал это, и ему, чувствовал я, было малость обидно.

«Окончательной близости между нами так и не возникло», – пишет о своем младшем брате Гессе, и я могу повторить вслед за ним эти горькие, эти запоздалые слова.

Да, я был старшим братом, я прочел больше книг, больше преуспел в этом мире, во всяком случае внешне, по формальным признакам, но я стеснялся и этого своего преуспеяния, и своей другой, такой отличной от его, жизни и не только не пытался учить его уму-разуму, а всячески подчеркивал, что учить его мне нечему.

Когда началось это? Вероятно, еще тогда, на подходе к пещерам. Походным топориком пытался тринадцатилетний корсар обезглавить свою жертву, но топорище осталось в руке, а окровавленная, в белом пухе металлическая насадка отлетела далеко в сторону. Курица, хлопая одним крылом, носилась между кустами и деревьями. Другое крыло волочилось по жухлой траве. Настигнув ее, мой брат хлопнулся на колени, но в последний момент несчастная птица снова вырвалась. Сашка бросился за ней.

Наконец, курица опять оказалась у него в руках. Она кричала и сильно била неповрежденным крылом. Керя – такова была его кличка в Евпатории, впоследствии перекочевавшая за ним в зону – далеко отстранял оскаленное вдохновенное лицо. Потом опустился на корточки и, прижимая коленом к земле здоровое крыло, схватил увертывающуюся голову. Курица всхлипнула и смолкла. Он подержал ее так, устало поднялся, обвел всех победоносным взглядом (не всех; Алла отошла) и остановил его на мне. «Ну что, братан? Будем хавать?»

Но прежде чем «хавать», добычу надо было ощипать и выпотрошить, а единственная среди нас женщина делать это категорически отказалась. Выручил дядя Дима, старый голубятник, который в трудную минуту (а таких минут в голодное послевоенное время было немало) пускал иных своих питомцев, хворых и беспородных, на супчик.

Супчик варить было не в чем – котелка не прихватили, поэтому жарили на вертеле, в качестве которого приспособили осиновую, кажется, ветку, предварительно стесав сучки. Помню ее сырой древесный дух, а еще помню аппетитнейший аромат свежего сочного мяса: поворачивая нежно розовеющую на глазах

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату