Шату и решила на обратном пути, после того как она передаст ее Флорану, провести три дня у родителей в Лон-ле-Сонье. Таким образом, я остался один в доме Сен-Мартен-ан-Ко. Лил дождь. Я выходил, чтобы закрыть ставни – тяжелые и массивные, перекошенные и скрипучие. Вернувшись, я включал несколько ламп, чтобы дом выглядел живым, чтобы мне самому перепало хоть немного жизни и света. Я раскладывал газету на кухонном столе и доставал десяток садовых яблок, сморщенных, пятнистых, из которых хотел сварить подобие компота.
Мадам Жоржетта являлась только в дневное время. После ее ухода я снова оставался в одиночестве. Темнота, нескончаемая ночь, бессонница всегда пугали меня. Спать одному очень грустно. По чердаку бегали крысы, их когти то и дело противно царапали пол, и присутствие этих животных казалось мне омерзительным, если не чудовищным. Моя рука свисала с постели, – я прятал ее под одеяло, боясь их укусов.
Сон не шел ко мне. Яркий лунный свет тек в комнату через ромбовидную прорезь деревянного ставня. Я тихонько откидывал одеяло.
Бывают такие воспоминания, такие случайности, которые потом всю жизнь кажутся волшебным, почти неправдоподобным даром небес. Когда я проснулся, на дворе стоял один из редких ослепительно солнечных дней. На нормандском побережье это и впрямь было чудом. Проработав несколько часов, я поспешил спуститься к нашей бухточке. Еще сверху, с дороги, я увидел, что она занята – на песке разлеглись трое купальщиков, – и остановился, колеблясь, раздумывая, стоит ли пробираться туда между утесами. С высоты скалы я видел далеко внизу черное, как клякса, пятнышко бухты «Скользкий утес», четко выделявшееся на фоне моря. Небо и волны были чудесного молочно-голубого цвета, – такую голубизну я видел только на мейсенском фарфоре. Наконец я все же решил спуститься, миновал часовенку, миновал куст-швабру. Мне не терпелось позагорать на солнышке. И я начал раздеваться прямо на ходу, пройдя мимо купальщика и двух купальщиц, которые лежали на животе и, по всей видимости, спали. Я расстелил полотенце у самой воды. Поплавав несколько минут, я энергично отряхнулся и лег на полотенце, под десятичасовым солнцем, у кромки моря.
Именно под солнцем, под его жарким, дивным сиянием, уподобившись хлорофилловому растению, я чаще всего чувствовал, как во мне рождается ощущение вечности, молодой силы, счастливого забытья, горячей благодарности за полноту жизни. Я забылся сном.
Подступивший прилив смочил мне ноги и заставил очнуться от дремоты. Я встал, перенес полотенце чуть дальше от моря, ближе к двум женщинам и мужчине, и улегся снова. Так я лежал, подремывая и время от времени приподнимая веки. Открыв глаза в очередной раз, я увидел, что одна из купальщиц – более темноволосая и больше остальных похожая на южанку – смотрит на меня. Я улыбнулся ей. Она улыбнулась мне.
Странная вещь желание. Один миг – и мы уже равны, и наши тела уже прекрасно понимают друг друга. Мы переглядывались с удовлетворением, почти по-товарищески. Спустя какое-то время она встала и медленно вошла в море. У нее был широкий торс, спортивная спина, прямая, чуть жестковатая, величественная осанка, но мне всегда нравились такие женские тела с выпуклыми, литыми формами, чем-то напоминающие фигуры идолов. Мы поплавали вместе, поболтали, посмеялись.
Выйдя на берег, мы улеглись рядышком, и она стала рассказывать о своем отдыхе. Она была гречанкой, приехала из Парижа и теперь вместе с друзьями направлялась сначала в Бордо, а потом в Прованс, где ее ждали муж и дочь, чтобы вернуться в Грецию. Я представился: Карл Шенонь. Ее звали Фотини Каглину, а мужа – Стефанос Каглинос. Больше о нем речи не было. Кожа, покрытая просоленным в море потом, источала более явственные запахи. С каждым движением они становились все гуще, манили все сильнее. Пьянящий запах. Желание росло, поднималось, как дикая трава в заброшенном парке. Я украдкой поглядывал на жемчужные капельки жаркого пота, которые медленно, нерешительно сползали в ложбинку между ее грудями. Я гладил ее руку. Она стиснула мои пальцы. Несколько минут мы держались за руки, как двое пятилетних ребятишек, стоящих в ряду других детей на школьном дворе перед тем, как войти в холодный класс под строгим взглядом учителя. Потом мы приникли друг к другу телами. Наши губы слились. Она шепнула мне на ухо:
«А к тебе можно?»
Я побоялся мадам Жоржетты, которая наверняка в это время готовила в доме обед. И предпочел отель. Там нашелся всего один свободный номер – маленькая комнатка на третьем этаже, с видом прямо на портовую гавань, обставленная мебелью под красное дерево в стиле 50-х годов. Мы занялись любовью радостно, при полном отсутствии чувства, с жадным голодом и неописуемым удовольствием. Я повез ее обедать на ферму-ресторан в Увилль-л'Аббеи, близ Ивето. Потом мы вернулись. Ужинали мы в Фекане.
Я сам себе кажусь бароном Мюнхгаузеном, который без конца рассказывает хвастливые истории, одна невероятней другой. Создаю лестный образ эдакого успешного соблазнителя. Что ж, придется восстановить истину: тела, к которым я не только страстно, но и долго вожделел, можно сосчитать с помощью двух пальцев одной руки. Меня – и это несомненно – соблазнили пять-шесть женщин. Сам же я соблазнил куда меньше. В детстве, живя среди восьми женщин, я пользовался вниманием только Марги да Люизы – и еще отчасти Хильтруд. Сенесе был первым, кто предложил мне гораздо больше чем товарищество, – немного бескорыстной любви. Она чем-то напоминала мне чувства героев Гомера – но уж точно не богов и не учеников Иисуса. За время моей взрослой жизни меня бросили три из пяти женщин, которые прожили со мной по нескольку сезонов. Честно говоря, именно этого я и желал: меня отчасти привлекала к ним сама возможность скорой разлуки, притом после первого же приступа вожделения, толкнувшего в их объятия.
Фотини отличалась особой красотой – муcкулистой, тяжеловатой, спортивной, влекущей излучающей силу. Красота никогда не бывает только внутренней, скрытой от глаз, – это противоестественно. Какое-то внешнее отражение наверняка обнаружило бы ее перед нами, хотя и это было бы чистой видимостью. Фотини не произнесла ни одного слова любви, – никогда больше я не встречал такой душевной прямоты такого здоровой, искренней радости. По-французски она говорила, как мне казалось, превосходно, а забыв какое-то слово, переходила на английский. Но вообще-то мы говорили мало. Лишь по случайным обмолвкам я узнал, что ее муж – промышленник и по каким-то причинам в данный момент находится вместе с дочерью в Ницце. Теперь я уж и не помню, почему они отдыхали раздельно. Любовь, со времени появления самых древних песен – но не птичьих и не дельфиньих, а древнейших песен людей, – с момента изобретения лука (можно подумать, у меня имеются основания, позволяющие столь уверенно говорить о вещах, которые не оставили после себя никаких свидетельств, но я и впрямь, как все музыковеды, позволяю себе строить предположения на сей счет) всегда сравнивалась людьми со стрелой – невидимой, стремительной, нежданной и разящей насмерть. Влюбленный восклицает: «Боже, моей душе нанесена ужасная рана; я вижу, как она с каждой минутой разверзается все шире и шире!» И всякий раз это для него открытие. И всякий раз человек, бессильный распознать то, что приносит ему это открытие, не может от него оправиться.
Мы любили друг друга целых сорок часов. На второй день опять полил дождь, и мы сидели в номере, выходя только на завтрак, на обед, на полдник, на ужин и на полуночную закуску. Это тело излучало мощную, грубоватую, земную, чувственную, победительную красоту. Почему те части тела, которые зачастую кажутся не очень-то благоуханными, которые люди охотно скрывают от посторонних глаз и которые в самом деле не всегда идеально чисты, вызывают взволнованное сердцебиение при одной мысли о том, что их можно ласкать языком? Тот день – тот двойной день – стал для меня одним непрерывным наслаждением. И мне иногда кажется, что отзвуки того, давнего желания ее тела до сих пор живут во мне.
Фотини уехала из Сен-Мартен-ан-Ко вместе с двумя своими друзьями – сперва в Мон-Сен-Мишель, затем в Прованс. Наше прощание было недолгим, сдержанно-стыдливым, хотя, может быть, и волнующим. Мы даже не подумали обменяться адресами. И никогда больше не виделись. От этой встречи мне осталось только странное имя – Фотини Каглину, – странный, порабощающий родительный падеж (Каглину означало «ставшая женой Каглиноса»), поставивший точку в нашей короткой любви. Я стал ждать возвращения Изабель – той, что уже не была в полной мере «Сенесу». Мне никогда не удавалась игра слов – остроумная и способная рассмешить. О чем я и сожалею. Дождь вернулся надолго и теперь лил без устали.