Во время погребальной церемонии Сати индийская вдова приносит себя в жертву на трупе своего супруга, оставив предварительно красный отпечаток ладони на двери дома. Это
Иокаста[147] убивает себя на пороге фиванского дворца. Перед тем как упасть наземь, она оставляет кровавый отпечаток ладони на доме Эдипа. Это снова Сати, но обращенное к Эдипу. Своим жестом Иокаста подтверждает, что эта жертва посвящена ее мужу (в первую очередь Эдипу-мужу, а не Эдипу-сыну). Такова любовь Иокасты к Эдипу. Но Эдип был не тем мужчиной, который внял бы призыву женщины в женщине. Он любил в женщине мать.
Так багрянец
У первого человека рот был багровым от крови. Римляне говорили о нем: «Первый человек был первым богоборцем». Разверзнув окровавленные уста, он говорил другим людям: «Experiar deus hic» (Я съем бога, и бог нальется кровью, как люди). И он открывал рот, и его рот впрямь был полон крови. Тогда боги пожелали гибели рода человеческого, который похитил их тайну. И человек превратился в волка, поскольку он давал человеку съесть человека. Вот почему первый человек у римлян был назван Волком —
Пенфею[148] нанесла смертельный удар его собственная мать, она растерзала тело на части и съела родного сына заживо, — одни лишь матери умеют так пожирать своих младенцев.
Под конец мать отрывает от его тела голову. Она поднимает ее за волосы. Она вопрошает, глядя на голову своего сына, обагренную кровью:
— Ну же! Осмелься назвать мне имя твоего отца!
Ибо в те времена матери пожирали мужчин, подобно волчицам, и поносили свои жертвы до последнего мгновения, до последнего их вздоха.
Глава LXXIII
Некогда христиане называли
Заупокойную мессу по Великому Конде[149] служили 10 марта 1686 года в соборе Парижской Богоматери.
Мадам де Севинье написала, что церемония, устроенная по этому поводу, «была самой пышной и торжественной из всех тех, коих удостаивались другие смертные». Жан Верен сделал в церкви зарисовки и отдал их граверам; потом эти гравюры были пущены в продажу в виде эстампов; Верен собственноручно писал красной тушью под каждым из них название —
Когда они входили в кафедральный собор города, зрители пришли в умиление. Они думали, что бедняки шатаются от горя, тогда как те попросту ослабели от голода и думали только о супе, который им обещали. Собравшиеся знатные господа плакали.
«Цитадель скорби» — это меланхолия.
После кончины тот, кого любили, исчезает, а оставшиеся в живых все еще видят его лицо, все еще плачут над его фотографией, все еще замечают в толпе его силуэт, зная, однако, что это невозможно, все еще встречают его призрак во сне.
В меланхолии же никто больше ничего не видит. Все становится непостижимым, и причина любого уныния, любой грусти непостижима. Время непостижимо. Воспоминания непостижимы. Мир непостижим. Стоит открыть глаза поутру, как тотчас вами завладевает неутешная печаль.
Глава LXXIV
В конце восьмидесятых в западном мире внезапно возникла мода на оскорбления
Бруно Беттельхейм[151] написал две лучшие книги, посвященные уродствам и аутизму. При появлении новости о его самоубийстве началось то, что называется
Это случилось весной 1990 года.
Передышка кончилась, смерть снова взялась за работу.
Впервые мне довелось обнаружить, что яростный пыл осуждения в обществах, зациклившихся на уравниловке в правах, может обрушиться даже на мертвых, покоящихся в могилах.
Древняя традиция прощать ушедшим в мир иной ныне отброшена как ненужный сор.
Во второй раз я стал свидетелем этой позорной одержимости на следующий день после смерти Маргерит Дюрас[152]. Я горько оплакивал уход этой миниатюрной женщины. Как я любил смотреть на нее, когда она распахивала дверь крошечного кабинетика, который я занимал в те времена в издательстве позади церкви Фомы Аквинского, в VII округе Парижа! Я просмотрел газеты. Включил телевизор. Полистал еженедельные журналы. И мне стало страшно жить в этом мире. Я знал, что люди уже давно ни во что не ставят неприкосновенность жилища, свободу слова, частной жизни, сексуальной ориентации, родительский авторитет, тайну телефонных разговоров. Но теперь они презрели даже уважение к усопшему, к безмолвию, следующему за последним вздохом. Это была настоящая гражданская война, объявленная умершим. Война, где все сражались с каждым и никакое человеческое право не было защищено. Теперь можно было в открытую линчевать трупы.
Отец Котон объявил Генриху IV[153], которого вдруг обуяла тревога: «Иисус будет творить Страшный суд на древнесирийском языке».
Читая проповедь в Лувре во время Великого поста, преподобный Пьер Котон внес в свою речь по поводу ада следующие конкретные уточнения: «Ад — это свалка трупов, куда ангелы сбрасывают все без разбора человеческие тела, от первого душегуба и братоубийцы до Антихриста с его свитой. Ад есть место таких страшных мучений, что все пытки, какие были, есть и будут в этом мире — укусы скорпионов, дыба, колесо, жернова, колодки, решетки для поджаривания, медные быки, раскаленные шлемы, щипцы, испанский сапог, сажание на кол, острые веретена, конвульсии, отчаяние, нервные судороги, — в сравнении с ними не более страшны, чем роса на траве».