Между тем во дворе запрягли лошадей. Заволновались, забегали ребятишки. Несколько молодаек схватили лошадей под уздцы, дабы вытребовать у главного свата выкуп.
День выдался тёплый, из низких туч медленно летели редкие снежинки.
Фатиму под руки вывели на крыльцо. Она подняла лицо к небу, постояла так мгновенье, затем шагнула на плотно утоптанный снег и решительно направилась к отцу, столбом торчавшему посреди двора.
Ахмади, хотя он и знал, что дочь в первую очередь должна проститься с ним, смотрел на неё несколько растерянно.
Остановившись в несколько шагах от отца, Фатима взглянула ему в глаза и запела:
Только что усердно рыдавшие девушки, мгновенно притихнув, переглядывались. «Вот так Фатима! — говорили их взгляды. — У кого она такому научилась? Кто подсказал ей столь складные слова?» А енгэ, подучившие Фатиму, с замирающими сердцами следили за выражением лица Ахмади: как-то он поведёт себя?
Фатима продолжала:
В толпе провожающих начали перешёптываться: «Аллах мой, надо ж так уметь! В самое сердце бьёт…» — «А отец-то терпит». — «Ничего, пусть потерпит! Позлей бы ещё надо!» Многие пожилые женщины, вспоминая горькие дни, пережитые Фатимой, и представляя, что её ждёт впереди, утирали уголками платков невольные слёзы. А там, где сбились в кучку девушки, вновь послышались рыдания. Голос Фатимы, поначалу негромкий, окреп, и зазвучал в её плаче гнев:
От изумления у Ахмади глаза полезли на лоб, — то, что он слышал, вроде уже не походило на освящённый обычаем сенляу, — но прервать дочь он не решался.
— Ай, не могу!.. Исстрадалась, бедняжка! — вырвалось у кого-то.
Голос Фатимы чуть смягчился, теперь взяла в нём верх глубокая печаль.
Что-то промелькнуло в вытаращенных от изумления глазах Ахмади. Жалость, что ли, шевельнулась в нём? Растопырив корявые пальцы, он, точно вилы, протянул руки к дочери, выдавил из себя глухо:
— Прощай, дочка!
Фатима в ответ лишь склонила голову и тут же повернулась к матери. И снова полилась грустная мелодия прощания.
— Уй, доченька моя! Уй, доченька!.. — вскрикнула Факиха и, шагнув к дочери, припала к ней, зарыдала. Фатима, поглаживая мать по спине, закончила сенляу:
Плечи Факихи затряслись ещё сильней. Она и сама когда-то вот так же уходила из родного дома и понимала, как тяжело дочери. Сострадание разрывало ей сердце.
— Деточка… Деточка… — только и могла вымолвить Факиха.
Фатиму посадили в сани, завернули в стёганое одеяло. Её подружки вцепились в это одеяло, ребятишки повисли на спинке кошевки, а самые быстрые заняли кучерское сиденье.
Гвалт, визг, плач…
Гульямал, напялившая на себя столько одежд, что стала почти круглой, как мяч, оделила деньгами молодаек, и те отпустили уздечки, отошли от лошадей. Кутлугильде сыпанул по двору горсть трехкопеечных монет и медных пятаков, кинул на снег несколько горстей конфет. Мелюзга бросилась подбирать деньги и лакомства. В санях остались только те, кто должен был в них ехать.
Едва Кутлугильде тронул вожжи, напуганный суматохой жеребец рванулся и стремительно вынес кошевку за ворота. Следом тронулись остальные подводы, провожаемые возбуждённой толпой.
Глава пятнадцатая
Самым близким для хальфы Мухарряма человеком в Ташбаткане был Гибат. Когда-то они вместе учились в Утешевском медресе, ели из одной плошки и спали на одной подстилке. Мухарряму продукты присылали из дому. Гибат, которому отец помогать не смог, пропитание себе добывал сам, оказывая услуги богатым шакирдам, — варил им суп, кипятил чай, выполнял всякие мелкие поручения. Проучился Гибат всего два года: умер отец, и пришлось оставить медресе, вернуться в свой аул. Когда подошёл срок, взяли его в солдаты. Возвратившись со службы, Гибат женился и вёл теперь доставшееся от отца худосочное хозяйство.
Мухаррям, единственный сын фартового тиряклинца, солдатчины избежал благодаря добытому отцом белому билету. После окончания учёбы в Утешеве отец отправил его в Уфу, в «Галию» — медресе более высокого ранга. Однако через пару лет Мухарряма из «Галии» выставили за участие в тайных собраниях, на которых произносились недозволенные речи, и он устроился в Ташбаткане учителем при мулле Сафе. К приезду нового хальфы Гибат уже обзавёлся детишками, а Мухаррям всё ещё оставался холостяком.
Гибат владел, по выражению ташбатканцев, «обеими грамотами». Ещё в Утешевском медресе он одолел русский алфавит, а в солдатах научился довольно сносно разговаривать по-русски. На службе Гибат получил чин бомбардира [94], о чём говорилось в бумаге, привезённой им с собой. Бумагу эту Гибат показал многим жителям аула, а затем, вставив в застеклённую рамку, прикрепил дома к простенку. Если Гибата спрашивали, за что ему дали такую важную бумагу, он отвечал: «За усердие». А когда при нём заходил разговор о солдатской службе, непременно вставлял: «Я вот служил в артиллерии», — и на служивших в пехоте смотрел свысока.
В ауле к Гибату, несмотря на его бедность, относились с почтением. Даже такие баи, как Багау, Шагиахмет, когда возникала нужда написать какое-либо прошение, ласково называли Гибата «зятюшкой». Впрочем, он и на самом деле был связан с ними дальним родством. Староста Гариф, тоже владевший «обеими грамотами», и тот при составлении деловых бумаг звал Гибата на подмогу.
Приехав в Ташбаткан, хальфа Мухаррям стал частенько проводить вечера у Гибата. Зимой они, случалось, засиживались за беседой до поры, когда весь аул уже погружался в глубокий сон. О чём только они не говорили! Вспоминали дни учёбы в Утешевском медресе и проделки шакирдов. Или, обратившись к прочитанной обоими книге, принимались рассуждать о степени учёности двух братьев — Абугалисины (Абугалисина — великий учёный древности, известный русскому читателю под именем Авиценны.) и Абельхариса. И приходили к выводу: безусловно, Абугалисина был ученей. Недаром сам Абельхарис утверждал, что его знания капля из моря знаний Абугалисины.
Однажды Мухаррям резко сменил тему беседы, поставив неожиданный вопрос:
— Почему нации Западной Европы, в особенности французы, далеко обогнали нас?
— Должно быть, всякие науки и ремёсла у них сильны, — решил Гибат.
— Нет, дело не в этом! — возразил Мухаррям и сам же ответил на свой вопрос: — Ремёсла у них сильны