он. — Но покуда меня укроют горы. Вон они какие! Конца-краю им нет. В горы уходят тропинки, и каждая из них ведёт или к хуторку, или к охотничьей избушке. Там и сорок урядников днём с огнём меня не сыщут. Пускай ищут иголку в стогу сена! Но они трусливые, в горы побоятся сунуться… А в ауле, наверно, дадут мне прозвище, будут называть Беглым Сунагатом. Что ж! Беглые и вправду исстари водились. Отец покойный, бывало, наигрывал на курае и объяснял: этот напев такой-то беглый придумал, этот — такой-то… Значит, приходилось людям, вроде меня, скрываться от недобрых глаз. Говорят, глядя на отца, и сын выстрагивает стрелы. Но, видать, не всегда. Вот не получился из меня кураист. Да-а… Вместо того, чтобы дуть в певучую трубочку, выдувал стеклянные пузыри. Однако и этим больше не придётся заниматься. А может, вправду на другой завод податься? На Белорецкий, Авзянский, Кагинский или Воскресенский… В Воскресенске можно отыскать Тимошку. Хотя вряд ли он там задержится. Поговаривал, что махнёт в Оренбург…»
В раздумьях Сунагат дошёл мелколесьем до большака, ведущего в сторону Белорецка. Вышел на дорогу, долго, прощаясь, смотрел в сторону раскинувшегося на склоне горы Ташбаткана. И вдруг вспомнил, что ещё не выполнил просьбу Пахомыча — не передал свёрток Мухарряму-хальфе. «Погоди-ка! Почему я должен бродить по лесу, точно волк, у которого разорили логово? — подумал он. — Что я — человека убил или коня украл? Зайду открыто на денёк в аул. С родными повидаюсь, с товарищами. У кого хватит решимости выдать меня жандармам? На всякий случай скажу, что они сами меня отпустили. Пойду!..»
Он смело зашагал по большаку к аулу. Но у околицы заколебался и прошёл ко двору езнэ задами, поднялся от речки той же тропкой, по которой наведывался ночью.
Самигуллы дома не оказалось, — как всегда, пропадал в лесу. Несколько растерявшуюся тётку Сунагат тут же отправил за Мухаррямом-хальфой. Тот явился в большом удивлении, но привет от Ильи Пахомыча всё разъяснил ему. Мельком заглянув в переданный Сунагатом свёрток, учитель заулыбался и крепко пожал парню руку.
— Спасибо, друг!
Свёрток исчез в глубоком внутреннем кармане Мухаррямова бешмета.
От Мухарряма-хальфы и разошлась по аулу весть, что Сунагат, полностью оправданный властями, вернулся погостить. Услышав эту весть, прибежали повидаться с двоюродным братом Хусаин и Ахсан. Вскоре на тяжело нагруженном дровами возу приехал из лесу Самигулла…
День за разговорами промелькнул, как миг. После ужина Сунагат вышел за ворота. Снова собрались его друзья, дотошно расспрашивали о заводском житьё-бытьё, о причине ареста.
— В этом мире трудно добиться справедливости, — задумчиво сказал Сунагат. — Вот взяли и посадили нас за решётку. За что? Да ни за что, ни про что. Должны нам правильно платить за нашу работу? Должны. Мы за это и стояли. Вот и всё. А нас — в тюрьму. Хозяин завода не чета здешним баям. Если, к примеру, Шагиахмет держит одного-двух работников, на хозяина завода работают сотни людей. Сколько капиталу- доходу, значит, стекло приносит — всё в его карман. Потому он капиталистом называется. Его богатство растёт, а получки нашей еле-еле на еду хватает. Возьмём, к примеру, вас. Вы лубки сдираете, ободья колёсные гнёте… Платит вам путём за это Ахмади? Нет. Побольше себе урвать старается. Так и на заводе. Рабочий народ, раз он только на получку надеется, требует, чтоб ему без обмана платили. А хозяевам это не нравится. Отсюда — раздор. Пристав, полицейские, понятно, хозяйскую сторону держат. Всегда готовы рабочего в тюрьму засадить. Такие вот дела…
— У наших аульных баев жизнь весёлая, — заметил Самигулла, вышедший послушать разговор молодёжи. — Они работникам совсем не платят. Тужатся люди ради одной еды.
— Ахмади-то платит, — отозвался Аитбай. — Только какую плату он ни положит, мы, тёмные, молчим…
До самых звёзд просидели парни на брёвнышке, рассуждая о справедливости и несправедливости.
Перед тем, как разойтись, Сунагат отозвал в сторону Зекерию и попросил его передать привет Фатиме.
Наутро Сунагат отправился лесной дорогой, через горы, в Ситйылгу к Хабибулле.
Много толков вызвали в ауле неудачная попытка Фатимы сбежать из дому и приезд жандармов в поисках Сунагата.
Злорадствовал Усман-бай, хохотал, хлопая руками себя по бёдрам, поносил подрядчика Ахмади:
— В самый раз ему это пришлось, а то больно высоко нос задрал! Ай, Ловушка! Ай, потешил! Сел в вонючую лужу!
Подпевалы Усман-бая добавляли:
— Ахмади стянул у Вагапа медведя, а племянник Вагапа чуть не подцепил на крючок Ахмадиеву дочку.
— Вышло бы баш на баш, не угоди Сунагат в тюрьму!
— А у дочки-то приданого, стало быть, лоскут ситца и пачка чаю.
— Да ещё, наверно, в кармане — вошь на аркане. Ха-ха-ха!
— И на эту вшивую девчонку Ахмади управу не найдёт. Тоже мне — мужчина!
— Как же он теперь людям на глаза покажется?
Ахмади старался на людях не появляться. И Факиху будто по голове ударили — тише воды, ниже травы стала. Сыновья их тоже ходили пришибленные — рта не раскроют. В доме установилась унылая тишина. За чаем, за едой слова никто не обронит.
Фатима тяжело болела. После возвращения из Гумерова ночью отец чуть не забил её до смерти. Бил в исступлении, хлестал плёткой, привязав дочь волосяной верёвкой к дверной ручке. Страшен был его вид: волосы взлохмачены, глаза выпучены, зубы оскалены. Платье Фатимы расползлось, обнажив багровые полосы, на её теле, но девушка молчала. Устав стегать плёткой, Ахмади озверело тыкал ей в грудь кулаком, потом схватил лежащее у печи полено, ударил им по голове. Брызнула кровь, потекла по косе, по щеке Фатимы. Она потеряла сознание.
Сестрёнка её безмолвно плакала, забившись в страхе в угол. Увидев, что безвольное тело Фатимы сползает по косяку, девочка отчаянно закричала:
— Ай-й-уай! Убивает! Убивает!
Факиха, окаменело сидевшая на нарах, тоже вскинулась:
— Да разве ж можно человеку быть таким бессердечным!
Ахмади, запалено дыша, ещё раз было взмахнул поленом, но крики остановили его. Кинул полено на пол, выжал из себя что-то нечленораздельное и ушёл в горницу.
Факиха отвязала дочь, втащила на нары…
Вот с этой ночи и болела Фатима. Лицо её вздулось, под глазами выступили багровые пятна. Неделю пролежала она почти неподвижно. Наконец, поднялась на ноги — казалось, пошла на поправку, но на следующий день снова слегла. Она лишь пила воду, а есть не могла, от еды её тошнило и рвало зелёной слизью. Девушка страшно похудела, лицо стало неестественно жёлтым.
Факиха позвала знахарку бабку Хадию — не поможет ли вылечить.
— Желтуха у неё, видишь, какая она жёлтая, — решила знахарка и, вытащив из-под мышки затрёпанную книгу, принялась читать её шёпотом над головой Фатимы. Временами, пре рвав чтение, бабка шипела, как змея, и дула в лицо больной.
Знахаркино лечение не помогло.
Одна из соседок, заглянувшая к Факихе, тоже нашла, что у девушки — желтуха, и предложила своё средство: поймать жёлтую бабочку, ополоснуть её в воде и напоить больную этой водой. Но во дворе — чёрная осень, то дождь сеется, то снежинки летают, какие уж там бабочки!
Шли дни, а Фатима не поднималась. Её мучило головокружение — всё в доме было шатко, ненадёжно; потолок, стены то и дело начинали бешено вращаться и рушиться… Иногда виделся ей в этой круговерти Сунагат, она делала попытки заговорить с ним. Заметив, что дочь силится что-то сказать, подходила Факиха, осторожно прикасалась к ней — мол, я здесь, слушаю. Девушка лишь на миг приоткрывала глаза и снова уходила в забытьё. Но случалось, что она начинала, задыхаясь, метаться в постели. Это навело Факиху на мысль — уж не подселился ли к её дочери бисура [86], не ложится ли это существо на девушку, мешая ей дышать. На всякий случай Факиха кинула на нары отдельную подушку для бисуры.
Однако бабка Хадия не согласилась с этим предположением, высказала своё:
— Албасты лишает её сил, албасты. Прогнать надо ненасытную!