Праду.
«Пошлость коварнее любой тюрьмы. Ее решетки позолочены примитивными выдуманными чувствами и кажутся затворнику колоннами дворца».
Адриана дала ему с собой целую кипу бумаг из стопки на столе Праду, спрессованных в картонной папке с красными завязками. «Это то, чего нет в книге, — сказала она. — И мир не должен о них узнать».
Грегориус развязал ленточки, откинул крышку и прочитал:
Часом позже, когда Грегориус переступил порог шахматного клуба, О'Келли как раз ввязался в изнурительный эндшпиль. Педру тоже был здесь, человек с эпилептическим взглядом и соплями, который напомнил недавно Грегориусу проигранный турнир в Монтрё. Свободных досок не было.
— Садитесь, — сказал О'Келли и ногой придвинул стул к своему столу.
Всю дорогу к клубу Грегориус задавался вопросом, как все обернется. Чего он хочет от О'Келли. Ведь ясно же, что спросить, что тогда было с Эстефанией Эспинозой и в самом ли деле тот собирался пожертвовать ею, он не может. Ответа он не нашел, но и свернуть не смог.
Сейчас, вдыхая дым сигареты О'Келли, выпущенный ему прямо в лицо, он вдруг понял: ему надо было еще раз удостовериться, каково это, сидеть рядом с человеком, которого Праду на протяжении всей жизни носил в себе, человеком, в котором нуждался, чтобы, по словам патера Бартоломеу, обрести
— Сыграем? — спросил О'Келли, мастерски завершив эндшпиль и простившись с проигравшим противником.
Так Грегориус еще не сражался ни с кем. Будто речь шла не о партии в шахматы, а праве на существование других. А может, исключительно на его собственное существование. Чтобы разрешить вопрос, каково это, быть тем, чья жизнь наполнена этим человеком, с немилосердной точностью передвигающим фигуры желтыми от никотина пальцами с черной кромкой под ногтями.
— Не берите в голову то, что я вам в тот раз говорил о нас с Амадеу. — О'Келли посмотрел на него взглядом, в котором перемешались страх и яростная готовность отречься от всего. — Вино, оно, зараза. Все было не так.
Грегориус кивнул в надежде, что его уважение к той тесной и сложной дружбе отразилось на лице.
— Праду, — сказал он, — мучился над вопросом,
«не есть ли душа то место, где обитают факты? Или так называемые факты всего лишь обманчивые тени наших повествований, которые мы рассказываем о других и о себе?»
— Да, — согласился О'Келли, — что-то такое было, чем Амадеу занимался всю жизнь. «В человеческой душе все происходит гораздо сложнее, — говорил он, — чем нам пытаются внушить схематичные плоские объяснения. Все намного сложнее. В каждый отдельно взятый момент. «Они поженились, потому что любят друг друга и хотят прожить жизнь вместе»; «она украла, потому что ей нужны были деньги»; «он солгал, потому что не хотел обидеть» — какие смешные небылицы! Мы существа поверхностные, состоим из ряда неглубоких напластований, с душой из переменчивой ртути и таким же непостоянным нравом, меняющим свои цвет и форму, как в калейдоскопе, который непрерывно трясут». «Звучит так, будто
Он говорил об этом в полном упоении, просто распалялся до белого каления, а когда как-то увидел, что я наслаждаюсь его порывом, сказал: «Знаешь, вторая в очереди прекраснейшая вещь — это мышление. А прекраснее всех — поэзия. Если бы существовали поэтическое мышление и думающая поэзия, мы жили бы в раю». Когда позже он начал писать свои заметки, я подумал, что это попытка найти путь в этот рай.
Глаза О'Келли влажно блестели. Он не замечал, что его ферзь в опасности. Грегориус сделал несущественный ход. В клубе они остались последними.
— А в один прекрасный момент эта игра ума перестала быть игрой и перешла в грубую реальность. Но вас это не касается, это
На небритом лице О'Келли проступили красные пятна.
— Знаете, я ведь думал, что мы можем говорить обо всем, что приходит в голову. Обо