Зачем ты сделала меня заложником моего превосходства? Папа и ты, почему так мало надежд возлагали вы на Адриану и Мелоди? Неужели вы не чувствовали, как унижает такое недоверие?

Однако было бы несправедливо на этом закончить мое прощальное письмо. Шесть лет спустя после папиной смерти я увидел в тебе новые черты и был счастлив, что они проявились. Потерянность, с которой ты стояла у его гроба, глубоко тронула меня, и я порадовался, что тебе были не чужды религиозные обряды, в которых ты находила утешение. Но по-настоящему я был счастлив, когда показались первые признаки твоего освобождения, и гораздо быстрее, чем можно было ожидать. Ты как будто впервые пробудилась к своей собственной жизни. В первый год без папы ты зачастила в голубую практику, и Фатима даже боялась: ты начнешь цепляться за меня, за нас. Но нет, теперь, когда рухнули основы твоей прежней жизни, которые определяли и все внутренние связи, теперь ты как будто открыла то, что от тебя было отгорожено слишком ранним замужеством: есть и другая жизнь, помимо роли жены и матери. Ты начала интересоваться книгами, листала их как любопытная школьница, неловко, неумело, но с блестящими глазами. Однажды, незамеченный, я наблюдал, как ты стояла у стеллажа в книжном магазине с открытой книгой в руках. Я так любил тебя в этот момент, мама! Так хотел подойти к тебе! Но это было бы самым неверным шагом, потому что вернуло бы тебя в прошлую жизнь.

36

Грегориус ходил по кабинету сеньора Кортиша и называл все вещи на бернском диалекте немецкого. Потом прошелся по темным холодным коридорам лицея и повторил то же самое со всем, что попадалось на глаза. Он говорил громко и яростно, гортанные звуки разносились под сводами, и сторонний наблюдатель мог бы в замешательстве заключить, что некто потерялся в заброшенном здании и на чем-то основательно свихнулся.

Началось это утром накануне, на курсах. Внезапно Грегориус не мог вспомнить простейшие слова на португальском, слова, которые он знал еще с первых уроков на пластинке языкового курса, которую слушал перед отъездом. Сесилия, немного опоздавшая из-за мигрени, сначала пустилась в ироничные замечания, потом умерила свой пыл, прищурилась и ободряюще похлопала рукой.

— Sossega, — сказала она. — Успокойтесь. Такое однажды случается с каждым, кто изучает иностранный. Вдруг дальше дело не идет. Пройдет. Завтра вы снова будете на высоте.

Потом память отказала в персидском, языковая память, на которую он всегда мог положиться. В полнейшей панике он начал декламировать стихи Горация и Сафо, повторять редкие слова из Гомера, читать «Песнь песней» Соломона. Все казалось как прежде, ничего не забылось — не было поводов для неожиданных провалов в памяти. И все же он чувствовал себя как после землетрясения. Головокружение. Головокружение и потеря памяти. Они связаны.

Сникнув, он стоял у окна в кабинете ректора. Блуждающего луча сегодня не было. За окном шел дождь. Вдруг, совершенно неожиданно, он пришел в ярость. Эта была неудержимая, слепая ярость с примесью отчаяния, поскольку видимого объекта не было. Медленно, очень медленно до него дошло, что он только что пережил бунт, восстание против чужой языковой среды, в которую он себя погрузил, чужой языковой культуры, в которую окунулся. Вначале он думал, что дело касается португальского и, возможно, французского и английского, на которых ему приходится здесь говорить. Но постепенно, преодолевая внутреннее сопротивление, он вынужден был признать, что взрыв его ярости касался и древних языков, в среде которых он жил больше сорока лет.

Он ужаснулся, когда осознал глубину своего протеста. Почва ушла у него из-под ног. Надо что-то сделать, за что-то ухватиться. Он закрыл глаза и представил себя на Бубенбергплац. Он начал называть все, что видел, родными именами. Он обращался к вещам и к себе стройными четкими предложениями родного языка. Землетрясение прекратилось, под ногами снова была твердая почва. Но его ужас отозвался эхом, яростным откликом кого-то, подвергшегося страшной опасности, который теперь как безумец блуждал по лабиринтам безлюдного здания в попытке запечатать призраков темных коридоров немецкими словами с бернским диалектом.

Два часа спустя, когда Грегориус уже сидел в салоне Силвейры, все происшедшее показалось ему галлюцинацией или дурным сном. Он почитал на латинском и греческом — все, как всегда. Потом открыл португальскую грамматику — все мгновенно вернулось, он даже хорошо продвинулся в правилах сослагательного наклонения. И лишь сновидения напоминали: что-то в нем сломалось.

Когда он задремал прямо в кресле, то очутился единственным учеником в огромной классной комнате. Он сидел и защищался против иностранных вопросов и требований, которые кто-то невидимый предъявлял ему. Он проснулся весь в поту, принял душ и отправился к Адриане.

Клотилда сообщила ему, что Адриана переменилась с тех пор как вместе с тиканьем в голубой дом вернулось время. Грегориус встретил ее в трамвае, когда возвращался из лицея.

«Временами кажется, — рассказывала она, терпеливо повторяя слова, если он не понимал, — что она топчется возле часов, будто хочет остановить их снова. Но после идет дальше, и походка вроде быстрее, и шаги увереннее. Стала раньше вставать. Будто день… ну да, будто день не просто протянуть надо. Ест больше. А как-то даже попросила прогуляться с ней».

Когда дверь голубого дома распахнулась, Грегориус испытал шок. Адриана не была одета во все черное. Черной осталась только бархатная ленточка на шее, прикрывавшая шрам. Юбка и жакет были светло-серого цвета в тонкую синюю полоску, под жакет она надела ослепительно белую блузку. Подобие улыбки показало, что она осталась довольна оторопью Грегориуса.

Он вернул ей письма.

— Ну разве не безумие? — сказала она. — Эта немота. Education sentimentale,[97] говорил Амадеу, посвящает нас в искусство открывать чувства и накапливать опыт, обогащать наши чувства с помощью слов. Как мало им удавалось это с папой! — Она опустила глаза. — И мне тоже.

— Мне бы хотелось взглянуть на записки над столом Амадеу, — попросил Грегориус.

В комнате наверху Грегориуса поджидал новый сюрприз. Стул больше не стоял к столу криво. Тридцать лет спустя Адриане удалось вызволить его из застывшего прошлого и вернуть на место, чтобы больше не выглядело так, будто брат только что встал из-за стола. Когда он перевел на нее глаза, Адриана стояла с опущенным взором, руки в карманах жакета — сдавшаяся на милость судьбы пожилая женщина и в то же время застенчивая школьница, решившая трудную задачу и ожидающая похвалы. Грегориус коротко обнял ее за плечи.

Голубая фарфоровая чашка на медно-красном подносе чисто вымыта, пепельница опорожнена. Лишь леденцы остались в сахарнице. Древняя перьевая ручка закрыта. Адриана зажгла настольную лампу под изумрудно-зеленым абажуром, отодвинула стул и жестом, в котором угадывалось последнее сомнение, предложила Грегориусу присесть.

Большая, раскрытая на середине книга по-прежнему лежала на подставке. Взглядом испросив у Адрианы разрешения, он приподнял книгу, чтобы посмотреть название. Жуан ди Лосада ди Ледежма «O mar tenebroso» — «Мрачное, наводящее ужас море». Крупный каллиграфический шрифт, гравюры морских побережий, портреты мореплавателей, выполненные тушью. Грегориус посмотрел на Адриану.

— Не знаю, — покачала она головой. — Не знаю, почему его это вдруг заинтересовало, но он как помешался на книгах, которые рассказывали об ужасе людей средневековья, когда они представляли себя стоящими на самой западной оконечности Европы и спрашивали, что там, по ту сторону бесконечного моря.

Грегориус пододвинул к себе книгу и прочитал цитату на испанском: «Mas alla no hay nada mas que las aguas del mar, cuyo termino nadie mas que Dios conoce» — «По ту сторону нет ничего, кроме морских вод, границы которых не знает никто, кроме Бога».

— Кабо-Финистерре, — подала голос Адриана, — это севернее, в Галисии. Самая западная точка

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату