мрамором, и железный калорифер, украшенный глазурованными изразцами. Все это придавало столовой солидный зажиточный вид. На стене, как раз над сервировочным столиком, висела миниатюра из резного дерева, изображавшая Тайную вечерю. Напротив арки была дверь с двойным стеклом, выходившая в прямоугольный внутренний дворик, в глубине которого виднелась маленькая кабинка туалета. Во дворе росли магнолия и азалия. Направо от столовой размещалась кухня. Все дышало чистотой, порядком и холодностью. В тот момент, когда Онофре мысленно подводил итог своим наблюдениям, совсем рядом прозвучал гулкий удар церковного колокола, и он чуть не подпрыгнул от неожиданности. Женщина, наблюдавшая за ним из коридора, тихонько засмеялась.
– Это с непривычки, – проговорил он. Женщина пожала плечами. – Ты тут живешь? – спросил Онофре.
Она указала на одну из дверей, и Онофре отметил про себя, что они жили в разных комнатах. «Однако это ничего не доказывает», – подумал он.
Наконец в коридоре появился его брат. Он был босой, в потертых вельветовых брюках и блузе цвета морской воды с расстегнутыми верхними пуговицами. Жоан запустил руки в волосы и яростно поскреб себе затылок, потом молча пересек столовую, будто не замечая присутствия Онофре и женщины, вышел во двор и закрылся в уборной. Женщина метнулась на кухню, открыла кран и стала наполнять водой металлическое ведро. Хотя предыдущую ночь Онофре Боувила провел в одном из самых элегантных отелей Парижа, тот факт, что в его родную деревню пришел водопровод, отозвался в душе будоражащим ощущением радости за благоденствие земляков. Наполнив ведро, женщина подняла его за ручку и вытащила в коридор, затем вернулась на кухню и начала разводить огонь: положила в очаг щепки и уголь, подожгла их и стала раздувать пламя соломенным веером. «Как медленно они все делают! – продолжал размышлять Онофре. За половину времени, проведенного в этом доме, в городе он бы успел заключить массу важнейших сделок. – А здесь время течет еле-еле и ничего не стоит». Меж тем брат вышел из уборной, застегивая на ходу брюки. Помыл в ведре руки и лицо, потом вылил воду в Уборную. Проделав эту операцию, он бросил ведро на землю и вошел в столовую. Женщина побежала во двор подобрать ведро.
– Ты приехал в автомобиле? – спросил Жоан брата.
– Прилетел на аэроплане, – ответил Онофре улыбаясь.
Жоан, надув губы, на несколько секунд задержал на нем взгляд.
– Если ты так говоришь, значит, так и есть, – вздохнул он. – Ты завтракал? – Онофре отрицательно мотнул головой. – Я тоже нет, – сказал Жоан. – Как видишь, только что встал; вчера заснул поздно.
Похоже, он приготовился к долгим объяснениям, где и почему так засиделся, но вдруг замолк с открытым ртом и не произнес больше ни слова. Из кухни шел аромат поджаренного хлеба. Женщина поставила на стол деревянную подставку с разными колбасами и воткнутым в нее охотничьим ножом. Вид аппетитно пахнущей снеди вызвал у Онофре болезненный спазм в желудке, и он вспомнил, что не ел уже много часов.
– Налетай, – сказал ему Жоан, правильно истолковав голодное выражение его лица. – Будь как дома.
Онофре вдруг ощутил страстное желание, чтобы именно так оно и было, и мысленно спросил себя: «А смогу ли я и вправду хорошо себя чувствовать в этом доме?» После стольких лет борьбы ему казалось, будто он вернулся к исходной точке своего жизненного пути, – он так и заявил об этом брату. Женщина вынесла из кухни поднос, полный поджаренного хлеба, потом глиняный столовый прибор с масленкой, уксусницей, перечницей, солонкой и несколькими зубчиками чеснока, напоследок принесла бутылку красного вина и два стакана. Вино оживило Жоана, придало ему заряд бодрости и пробудило такое красноречие, какого раньше Онофре за ним не замечал. Они закончили завтракать почти в полдень. У Онофре от усталости слипались глаза. Брат сказал, что он может занять одну из комнат, и все трое поняли: Онофре задержится здесь на неопределенное время, хотя об этом не было сказано ни слова. Выделенная ему комната была той самой, на которую указала женщина, когда он спросил ее, живет ли она в этом доме. Странное совпадение не давало ему покоя и потом будоражило его мысли даже во сне. В комнате стоял грубый старый комод, и он сразу его узнал: это был комод матери, где она хранила белье. Он хотел открыть один из ящиков, но не осмелился, опасаясь, что его могут услышать из коридора. Простыни пахли мылом.
В последующие за приездом дни Онофре Боувила бездумно жил в свое удовольствие: спал и ел, когда хотел, совершал долгие прогулки по полям, разговаривал с людьми или уединялся. Никто его не трогал, хотя присутствие в деревне такой знаменитой личности ни для кого не было секретом с того самого дня, как он переступил порог дома своего брата. Все знали: много лет назад он уехал отсюда в Барселону и нажил там несметные богатства, но даже это не вызывало особенного любопытства. В большей или меньшей степени о нем были наслышаны все; многие еще помнили Жоана Боувилу, отца братьев, помнили о его поездке на Кубу и о том, как он вернулся, изображая из себя владельца большого состояния, которого не существовало и в помине, поэтому не было причины думать, что такая же история не может повториться с его сыном. Так говорили люди в деревне. Эти сомнения были Онофре на руку – более того, он их подпитывал. Впрочем, он не был до конца уверен, так ли уж неправы люди, говоря о его возможной материальной несостоятельности: в глубине души он имел сильные подозрения насчет Эфрена Кастелса и своего тестя – они без зазрения совести могли воспользоваться его отсутствием, чтобы обобрать его до нитки; не исключено, что у дона Умберта Фиги-и-Мореры может возникнуть искушение подделать документы точно так же, как он это сделал в свое время и по его наущению с контрактами генерала Осорио, экс-губернатора острова Лусон. Онофре подходил к этому вопросу философски: «Тогда был его черед, а теперь пришел мой». Брат, слыша подобные рассуждения, недобро на него поглядывал.
– Столько лет работы, и ради чего? – спрашивал он.
– Ну, – отвечал Онофре, – если бы я был подметальщиком или попрошайкой, я бы работал не меньше.
Только сейчас он начал понимать подлинный характер того жестокого общества, в котором совсем недавно вращался с напускной непринужденностью, но с подлинным осознанием своего могущества. На смену наивному цинизму юношеских лет пришел пессимизм зрелости, и он ужаснулся открывшейся ему безысходности.
– Ты всегда был дураком, – говорил ему брат в моменты душевной усталости и тревоги, – и пришло время, когда я могу сказать тебе об этом в лицо.
Подобные неожиданные проявления ненависти, как правило, оставляли его равнодушным, зато чрезвычайно занимали, казалось бы, пустяковые детали: потухшая печка в углу, игра света в прямоугольнике неба над внутренним двориком, когда его закрывала туча, шум шагов на улице, запах горевших в очаге поленьев, далекий лай собак… Иногда философская невозмутимость, которой он порой бравировал, уступала место вспышкам гнева: тогда он набрасывался на брата с оскорблениями. Об этих срывах Жоан почти не догадывался: он был алкоголиком и находился в относительно трезвом состоянии только два или три часа в день. В этот промежуток времени он с наглой хитростью и без малейших проблесков совести заправлял делами в муниципалитете. Люди в деревне давно к этому привыкли и смирились с таким положением вещей; в бесчестном поведении своего алькальда они видели издержки