Андреев-Кривич впервые сопоставил настойчивость, с какой император требовал, чтобы автора «Смерти Поэта» ни под каким предлогом не смели удалять от службы в Тенгинском пехотном, с той ролью, какая по распоряжению Николая отводилась этому полку в так называемой убыхской экспедиции. Экспедиция, запланированная на август 1841 года, имела целью проникнуть, двигаясь со стороны моря, в «самое сердце враждебного края». На это наступление Николай возлагал большие надежды, но оно, увы, задохнулось прежде, чем экспедиционные войска подошли к укреплению Навагинское (согласно плану, отсюда должно было начаться продвижение вглубь). Из 2807 рядовых Тенгинского полка, составлявших костяк экспедиционного отряда, в строю осталось всего 1064 человека. Остальные либо убиты, либо умерли от ран, либо находились в госпитале. Зная о печальной судьбе предприятия, очень легко забыть о маленькой подробности, а именно о том, что Николай, привязывая Лермонтова к «убыхской» экспедиции, и мысли не допускал о подобном финале. Вряд ли представлял он себе и реальные трудности похода. Это тенгинцы могли чувствовать себя гладиаторами, которых «равнодушный Цезарь» посылает на верную смерть. Равнодушным Цезарем Николай себя не считал. Идея создания «Прибрежной линии» принадлежала лично ему, и «убыхская» экспедиция должна доказать кавказским генералам, из которых все еще не выветрился строптивый ермоловский дух, что, несмотря на «отдельные неудачи», основные начала этого устройства пересмотру не подлежат (это был уже вопрос амбиции). Нежелание Граббе использовать поручика Лермонтова по назначению, то есть на главном, по представлению императора, направлении, означало (в глазах уязвленного в стратегических претензиях самодержца) еще один выпад против его любимого детища, еще один демарш со стороны упрямого Граббе…
Глава двадцать восьмая
Вфеврале 1841 года Лермонтов, повторяю, обо всех этих противоборствах пока еще не ведает. У него другая забота, к кавказским интригам отношения не имеющая.
Статья Белинского о «Герое нашего времени» появилась, как мы уже знаем, в летних номерах «Отечественных записок» за 1840 год. Вряд ли эти журналы были у Лермонтова до приезда в отпуск. Скорее всего Михаил Юрьевич прочел их в Петербурге, одновременно с восторженным отзывом «неистового Виссариона» о сборнике его стихотворений в свеженькой, февральской книжке тех же «Записок». Софья Николаевна Карамзина пребывала в восторгах. В сущность идей критика она не вникала, тем паче что подписи под статьями не было. Ей важен был факт как таковой: самый читаемый в России журнал вознес ее кумира на вершину литературного олимпа. Уже объем публикации, по сути целая монография, впечатлял «читающую публику»: такой чести не удостаивался до сих пор ни один «авторский талант»! Доволен был и Краевский: тираж медленно, но неуклонно увеличивался. Все это вместе взятое ставило Лермонтова в весьма щекотливое положение. Вместо естественной (казалось бы?) признательности критику за беспрецедентный «пиар» – досада и недоумение. При их последнем свидании, ранней весной 1840 года, когда Белинский еще и не начинал работать над статьей, а только проглотил, в один присест, подготовленный для типографщиков наборный экземпляр «Героя…», Лермонтов только и делал, что подсказывал Виссариону Григорьевичу: Печорин, мол, не польщенный автопортрет, а портрет целого поколения. Видимо, почувствовав, что критик, завороженный своей идеей, намеков не слышит, и все-таки надеясь, что профессионал, только что прочитавший роман, помнит сцену, в которой Печорин перед дуэлью читает Вальтера Скотта, он, дабы подчеркнуть разность между автором и героем, подбрасывает гостю совсем уж наглядное, ну, прямо-таки школьное доказательство разницы, заявляя в открытую, что лично он, Лермонтов, прославленного шотландца не любит. Белинский сию подробность «засек» и даже поведал о ней И.И.Панаеву: «Я не люблю Вальтера Скотта, – сказал мне Лермонтов, – в нем мало поэзии. Он сух». А ведь Лермонтов не просто сказал, он «начал развивать эту мысль»! В каком направлении развивать, Виссарион Григорьевич не разъяснил, зато высказал, с его точки зрения, главное: «Печорин – это он сам как есть. Я с ним спорил…»
Какие именно аргументы были выдвинуты в споре, неизвестно. Но судя по тому, что Лермонтов вдруг (с чего бы это?) начал цитировать Гете, он подключил к завязавшему спору свою любимую «Поэзию и правду». А так как эта вещь на русский не переведена, то он и цитирует ее сначала по-немецки,[47] а выяснив, что критик по-немецки не знает, переводит. Этот абзац, точнее, эту мысль Белинский, не ссылаясь на Лермонтова, но явно с его слов, приводит в финале своей статьи о «Герое»: «…Мы крепко убеждены, что он (Лермонтов. –
В пересказе Белинского мысль Гете несколько уплощена. В оригинале она элегантнее и тоньше: «Я чувствовал себя как после генеральной исповеди снова веселым и свободным и имеющим право на новую жизнь… Но если я чувствовал себя облегченным и просветленным, превратив действительность в поэзию, то друзья мои были сбиты с толку, вообразив, что надобно превратить поэзию в действительность, разыграть такой роман на деле и во всяком случае застрелиться».
Сильно смутила Лермонтова и статья Белинского о сборнике его стихотворений, вышедшем в конце 1840-го. Сколько лестных слов! «Поэт брал цвета у радуги, лучи у солнца, грохот у громов, гул у ветров»! А о самом важном, ключевом, о стихотворении «Журналист, читатель и писатель» – один дежурный абзац. Дескать, напоминает идеей и формой пушкинский «Разговор книгопродавца с поэтом». И опять знак тождества между автором и писателем, хотя и тут Лермонтов не поскупился на детали, дабы подсказать читателям, что триолог – не зарифмованное интервью, которое лично он якобы дает Журналисту в присутствии Читателя, а его взгляд на отечественную словесность по состоянию на 1840 год. Основная мысль в самом приблизительном виде может быть сформулирована примерно так: почему молчат литераторы, обладающие талантом и «изрядным слогом»? Петр Вяземский, Федор Тютчев, Евгений Боратынский? Где давным-давно обещанные Гоголем «Мертвые души»? А Василий Андреевич Жуковский?
В этом ряду один Лермонтов не молчит.
Писатель оправдывает свое барственное бездействие тем, что Восток и Юг описаны и воспеты. Лермонтов задумал и уже начал публиковать стихи из цикла
Писатель бросает в камин стихи, которые кажутся ему «воздушным бредом», заранее опасаясь, что их «осмеет свет». Лермонтов только что слегка обезопасил текст «Демона», чтобы представить этот «воздушный бред» на суд императрицы, заинтригованной слухами о «волшебной поэме».
Перечень
Говорить с Краевским на сей счет было бесполезно. Приглашая Белинского в «Отечественные записки», Краевский дал критику слово: никогда и ни при каких обстоятельствах не обсуждать ни достоинство его статей, ни его «идеи». Высказать, пусть и в частной беседе, свои несогласия самому Виссариону Григорьевичу? Может быть, Лермонтов так бы и поступил, если бы дело было только в этих последних публикациях, если бы их отношения (в нашем литературоведении их принято изображать чуть ли не идиллическими) начались не весной 1840 года, когда Краевский привез Белинского в Ордонанс-гауз, а на три года раньше, летом 1837-го, в Пятигорске. Тем летом, как мы помним, Лермонтов чуть не ежедневно забегал к Николаю Сатину, здесь-то и познакомился с его университетским другом Виссарионом, в ту пору весьма популярным в Москве литобозревателем модной «Молвы». Начало ничего конфликтного не предвещало, хотя Лермонтов, конечно же, хорошо помнил, какие мерзости писал Белинский о Пушкине и в «Московском телеграфе», и в «Молве», то есть практически примыкал к тем, о ком в «Смерти Поэта» сказано:
Преувеличиваю? Ничуть. Вот несколько суждений тогдашнего Белинского о Пушкине, выбранных почти наугад. О маленькой поэме «Анжело»: «Самое плохое произведение Пушкина; если б не было под ним его имени, я бы не поверил… стихи не лучше Хераскова» (1834). О «Борисе