общий разговор к жизни, смерти и творчеству Александра Бестужева-Марлинского. Марлинского она полагала лучшим русским прозаиком, «Капитанскую дочку» не смогла дочитать до конца, на Гоголя фыркала, «Героя…» слегка побранила за сбивчивость сюжета. В отрочестве Лермонтов и сам зачитывался Марлинским, теперь же не мог осилить и двух страниц. Подозревая, что дело тут не в литературе, а в чувствах хозяйки к погибшему страшной смертью романтическому герою, Михаил Юрьевич ласково улыбался и… помалкивал. Недели через две и уютный дом Лачиновых, и культ Марлинского так ему наскучили, что он с радостью, перед самым Новым годом, отправился в Анапу. В Анапе его и застало отправленное из Ставрополя, вкупе со срочными казенными бумагами, разрешение на отпуск.
Елизавета Алексеевна, узнав о положительном решении об отпуске Мишеньки, от радости совсем расхворалась – и дышать нечем, и ноги как не свои. А тут еще и распутица: весна, как на грех, выдалась ранней. Но собралась с духом и вместе с братцем Афанасием тронулась в путь. От радости расхворалась, радость и силы дала. Радость, увы, оказалась обманной, но ни госпожа Арсеньева, ни ее внук об этом пока еще даже не подозревают. Видимо, не только Елизавета Алексеевна, но и сам Лермонтов придали слишком серьезное значение соизволению на отпуск. Этим, видимо, и объясняется неосторожное, опрометчивое его появление на балу у Воронцовых-Дашковых 6 февраля 1841 года. Впрочем, не исключено, что инициатором этой неосторожности был не сам Лермонтов, а хозяйка и дома и бала – графиня Воронцова-Дашкова. Не явиться к ней с визитом, причем сразу же по приезде, Михаил Юрьевич не мог. В Александру Кирилловну был отчаянно влюблен Столыпин-Монго. К ее литографическому портрету, с которым Алексей Аркадьевич не расставался, Лермонтов по просьбе друга написал широко известные ныне стихи:
Монго, стихов не запоминавший, эти выучил наизусть. И вот они напечатаны, в двенадцатой книжке «Отечественных записок»! Ну, как же не поднести графине этот журнал, а графине в знак благодарности не пригласить дорогого Михаила Юрьевича на завтрашний бал в ее собственном доме? При всей своей светскости, Александра Кирилловна была убеждена: имя, красота и богатство позволяют ей своевольничать – поступать по своей воле и делать то, что не позволяется другим. На этот раз красавица явно преувеличила степень своей независимости от мнений света. Поймав возмущенный взгляд великого князя Михаила, зазвала опасного гостя во внутренние комнаты и приказала слуге вывести дорогого Михаила Юрьевича на улицу по черной лестнице.
Странная реакция Михаила Павловича на его появление на приватном балу была, видимо, неожиданной и для Лермонтова. Он, напоминаю, еще не знает, что вычеркнут из списка представленных к награде, а сиятельным лицам, получившим приглашение на бал с участием царских особ, уже известно: государь изволит гневаться. И на беспокойного поручика, и на потворствующих ему кавказцев. Представить сосланного за дуэль к золотой сабле? Экая бестактность!
Золотая сабля «За храбрость», резко выделившая имя Лермонтова в общем наградном списке, была не единственным психологическим просчетом умного Граббе. Павел Христофорович Граббе, поздно, но счастливо женившийся, обожал жену, уважал семейные ценности и, разумеется, сделал все возможное, дабы автор «Героя нашего времени» и с бабушкой повидался, и перед императором предстал в наилучшем, в рассуждении воинских заслуг, героическом виде. Посматривая перед отправкой на высочайшее утверждение бумаги Лермонтова, граф обнаружил досадное зияние: по документам выходило, что опальный драгун практически все восемь месяцев первой своей ссылки в 1837 году пребывал, что называется, «в нетях». Небрежность была понятной: прежние «хозяева» Линии и Черномории А.А.Вельяминов и П.И.Петров, по коротким отношениям с бароном Розеном и его начштаба Вольховским, могли позволить себе договориться «на щет Лермонтова», не прибегая к формальностям. Приказ Вольховского о командировке за Кубань, подписанный и составленный спустя два месяца после прибытия поэта на Кавказ, да заключение госпитального главврача в те «добрые старые времена» были достаточно вескими документами для оправдания дисциплинарного нарушения – неявки в полк. (Лермонтов, напоминаю, явился в Нижегородский драгунский уже после того, как был исключен из его списков.)
Но времена переменились. В 1840 году, при Е.А.Головине, с которым у Граббе натянутые отношения, прилагать к представлению подобный документ было немыслимо, и граф прибегнул к уловке. Не мудрствуя лукаво, приказал полковому писарю переписать в новенький формуляр все те сражения, в которых участвовали прикомандированные к Анапе нижегородцы, а заодно и те, в которых они не участвовали. Выходило эффектно: 26 апреля перестрелка на реке Кунипсе, 29-го – близ Абинского укрепления, 10 мая – сильная перестрелка в Гулабайском лесу, 11-го – стычка в Боголокской долине, 12-го – близ Николаевского укрепления, 17-го – «на долине оного», 23-го – у перевала Вородобуй, 24-го – на речке Дуабе, 25-го – на речке Пшаде… А три недели спустя, то есть как раз в то время, когда Лермонтов после месячного курса горячих вод и беспрерывной ходьбы по «пересеченной местности» почувствовал облегчение от схваченного в странствиях вдоль Терека ревматизма, он, как утверждал формуляр, «участвует» в морской экспедиции капитана Серебрякова, цель которой – перехватить турецкие суда, снабжающие горцев английским оружием.
Евгений Александрович Головин, человек на Кавказе новый и ума поверхностного, бегло просмотрев список, не обнаружил в нем ничего странного. Николай же по свойственной ему пунктуальности, пунктуальности в мелочах, и перечень заслуг, и представление прочитал внимательно. Унизиться до подозрения, что перед ним – «липа», он себе, разумеется, не позволил, однако не без остроумия заметил, что господин Лермонтов слишком много путешествует.
Между тем кавказские упрямцы продолжали настаивать на своем.
5 марта 1841 года Е.А.Головин под нажимом князя Голицына составил рапорт на высочайшее имя с личной просьбой наградить Лермонтова за осеннюю экспедицию в Малой Чечне.
О новом демарше со стороны командующего Отдельным Кавказским корпусом Николаю было доложено в июне 1841 года. Лермонтова в столице давно уже не было, но его дело продолжало беспокоить государя. В его глазах упорство кавказских покровителей беспокойного поручика было уже не просто вольностью (если не простительной, то понятной в условиях «вечной войны»), но открытым, демонстративным непослушанием. Читателю, недостаточно отчетливо представляющему себе психологическую и бытовую атмосферу тех лет, подобная реакция может показаться болезненно-маниакальной. Но это, увы, не так: ничего исключительного в поведении Николая нет и на этот раз. Нет даже пресловутого самодурства. Есть лишь маниакальная приверженность уставу и порядку, черта, кстати, характерная для всех сыновей Павла I. Чтобы не быть голословной, сошлюсь на малоизвестное письмо Пушкина (к Вяземскому, из Кишинева, март 1823 г.): «Сделай милость, напиши мне обстоятельнее о тяжбе… с цензурою… Твое предложение собраться нам всем жаловаться на Бируковых может иметь худые последствия. На основании военного устава, если более двух офицеров в одно время подают рапорт, таковой поступок приемлется за бунт. Не знаю, подвержены ли писатели военному суду, но общая жалоба с нашей стороны может навлечь на нас ужасные подозрения и причинить большие беспокойства… Соединиться тайно, но явно действовать в одиночку, кажется, вернее…»
За Лермонтова заступились «более двух офицеров», и притом офицеров высшего ранга. Это был уже бунт, и государь император отреагировал на него в полном соответствии со своими принципами. 30 июня 1841 года генералу Головину (вместо ответа на вторичное представление Лермонтова к Святославу 3-й степени) было отправлено следующее предписание:
«Его величество, заметив, что поручик Лермонтов при своем полку не находился, но был употреблен в Экспедиции с особо порученною ему казачьею командою, повелеть соизволил сообщить вам, милостивый государь, о подтверждении, дабы поручик Лермонтов непременно состоял налицо во фронте, и чтобы начальство отнюдь не осмеливалось ни под каким предлогом удалять его от фронтовой службы в своем полку».
До исследований С.А.Андреева-Кривича биографы Лермонтова объясняли этот приказ лишь желанием Николая лишить опального поэта возможности отличиться и тем самым попасть под высочайшую амнистию.