повышением в чине. Но он не свободен. Он связан. Он даже, кажется, влюблен…
Глава двадцать четвертая
Итак, царскосельский гусар, только что произведенный из корнетов в поручики, обдумывает план «бегства на Кавказ», то бишь на фронт, но при этом вовсе не убежден, что принятое решение – единственно правильное. Странным образом повторялась ситуация лета 1832 года. Уже решился, а сам терзается виной перед теми, кто его преданно и истинно любит. Впрочем, была и разница. «Какие были его намерения, известно только Богу, но, по-видимому, он был готов сделать решительный шаг, дать новое направление своей жизни». Так писал он в 1832-м. В канун сорокового, рокового, намерения были не только ясны, намерения были неотменимы, и тем менее Лермонтов медлил и медлил, ожидая, что Провидение подаст путеводительный знак, смутный, туманный, никому, кроме него самого, не внятный. Он даже рискнул сыграть с ним, с Провидением, в «орел или решка». Краевский выцыганивал для первого номера «Записок» стихи, которые Михаил Юрьевич приберегал для сборника. И он, досадуя, дал, но вместо названия или эпиграфа поставил дату –
Январь 1840 года подходил к концу. На море житейском, на паркетной глади никаких волнений.
Кроме бально-танцевальных. И вдруг, вдруг… побежала-побежала еле заметная зыбь, зыбь не зыбь, волна не волна. Прославленный шурин Аннет Боратынской, последняя яркая звезда рассеянной пушкинской плеяды, кумир его ранних лет, не сегодня завтра пребывает в столицу! По сведениям, какими располагали петербургские родственники поэта, Евгений Боратынский собирался пробыть в столице минимум месяц, значит, можно было не торопиться. Но Лермонтову некогда ждать, он, как всегда, спешил. Зная, что Боратынский не горел желанием познакомиться с «новым восходящим светилом», можно предположить, что инициатива встречи в доме князя Одоевского на второй день по приезде долгожданного гостя исходила от Лермонтова.
Реакция Евгения Абрамовича известна: «Несомненно с большим талантом, но мне морально не понравился. Что-то нерадушное, московское».
Лермонтов не обмолвился ни единым словом. Уже одно это наводит на мысль, что впечатление было убийственным. Мы знаем Боратынского по литографиям двадцатых и начала тридцатых годов. Но есть один страшный его портрет начала сороковых. В сравнении с человеком, на нем изображенным, портрет живого мертвеца, который когда-то копировал юный Лермонтов, кажется недостаточно мертвым. Помните?
И двух беглых взглядов на лицо автора «Наложницы» – нынешнее, даже не раздавленное, а изжеванное скукой, – было достаточно, чтобы сообразить: этот некогда гордый ум не выносит ни малейшей серьезной нагрузки. Тут же устает и переключается на житейские пустяки. Дети, их болезни, их гувернеры, цены на зерно или лес… Более злую пародию на Печорина, женившегося-таки на ученой московской барышне, и вообразить невозможно…
Через две недели после личного знакомства Лермонтова с Евгением Боратынским, 16 февраля 1840 года, на балу у графини Лаваль между ним и младшим сыном французского посланника, слегка влюбленным в Марию Щербатову, произошло «неудовольствие». Очевидцы заметили, что Баранта «взорвало» «слишком явное предпочтение», «оказанное на бале счастливому сопернику». Он подошел к Лермонтову и сказал запальчиво: «Vous profitez trop, monsieur, de се que nous sommes dans un pays ou le duel et defendu!» «Qu’a ca ne tienne, monsieur, – отвечал тот, – je me mets entierement a votre disposition»,[40] и на завтра назначена была встреча.
Объяснения не последовало.
18 февраля 1840 года, в воскресенье, между Лермонтовым и Барантом произошла дуэль. В переложении Акима Шан-Гирея рассказ Михаила Юрьевича звучит так:
«Отправился я к Мунге (А.А.Столыпину. –
В тот же день, 18 февраля, Лермонтова видел Иван Панаев; по его наблюдению, поэт был необычайно весел. Причиной чрезвычайной веселости могло быть нервное возбуждение, но, видимо, еще и уверенность, что дуэль, ввиду столь счастливого исхода, удастся сохранить в тайне. Во всяком случае, доносить о «проступке» ни Михаил Юрьевич, ни его секундант не собирались, да и Баранту, по всем расчетам, выгоднее было помалкивать.
И тем не менее 21 февраля, на четвертый день, о дуэли на Черной речке стало известно командиру Гусарского полка Н.Плаутину; он потребовал от провинившегося офицера объяснения обстоятельств поединка. Дело, однако, разворачивалось медленно. Приказ об аресте Лермонтова был приведен в исполнение почти месяц спустя после происшествия на Черной речке – 11 марта 1840 года.
Высочайший порядок, установленный Николаем, исключал дуэли. Дуэль расценивалась как преступление: «Кто выходит на поединок и обнажит шпаги, лишается дворянского достоинства и ссылается в Сибирь навсегда». Закон был, разумеется, достаточно гибок и допускал исключения. Но исключения так и воспринимались как исключения, как отклонения от закона…
Если бы зачинщиком оказался Лермонтов, достаточно было применить закон. Но инициатива была на стороне Баранта, а Барант – гражданин Франции, где поединок считается легальным способом разрешения конфликтов, связанных с вопросами дворянской чести. Тонкость эта настолько усложняла применение закона, что был момент, когда следящим за ходом судебного разбирательства стало всерьез казаться, что на этот раз «кончится милостиво». Даже госпожа Нессельроде, супруга всесильного министра иностранных дел, надеется, что наказание «не будет строго». Судьба Лермонтова ее, естественно, ничуть не волнует. Для госпожи Нессельроде автор «Тамани» всего лишь «какой-то офицер Лементьев», но она очень дружна с Барантами…
Молва, склонная, как всегда, выдавать желаемое за действительное, разносит по Петербургу фразу, якобы произнесенную государем: «Если бы Лермонтов подрался с русским, он знал бы, что делать, но когда с французом, то три четверти вины слагается». Но кое в чем молва была права: государь император и впрямь не знал, как поступить с беспокойным поручиком. Из затруднительного положения судопроизводство вывел сам Лермонтов, предоставив судьям отягчающие вину факты. В письме к Плаутину он следующим образом описал злополучную дуэль: «Так как господин Барант почитал себя обиженным, то я предоставил ему выбор оружия. Он избрал шпаги, но с нами были также и пистолеты. Едва успели мы скрестить шпаги, как у моей конец переломился, а он мне слегка оцарапал грудь. Тогда взяли пистолеты. Мы должны были стрелять вместе, но я немного опоздал. Он дал промах, а я выстрелил уже в сторону. После сего он подал мне руку, и мы разошлись».
Показания не понравились господину де Баранту, он потребовал новой дуэли. Лермонтов вынужден был пригласить Эрнеста де Баранта на арсенальную гауптвахту – для объяснений. Произошло это 22 марта 1840 года, в восемь часов вечера, а рано утром Барант-сын отбыл в Париж. Судя по тому, что Барант-отец накануне обращался к министру иностранных дел с просьбой выдать Эрнесту выездной паспорт, стреляться французский петушок не собирался и разговоры о повторном поединке были лишь хорошей миной при плохой игре.
Эрнест де Барант уехал, а дело о дуэли продолжалось. Впрочем, напоминаю, так вяло, что и родные, и друзья, и литературная общественность, включая редакционный коллектив «Отечественных записок», с облегчением решили: и Лермонтова всего лишь переведут для приличия в какой-нибудь из близлежащих кавалерийских полков, скажем в тот же Гродненский. Поволынят полгода-год, да и выгонят в отставку, как- никак, а скоро двадцать семь – возраст для гвардейского поручика «пенсионный». И вдруг что-то случилось… 22 марта Е.А.Верещагина осторожно, без подробностей сообщает дочери, что дело Миши Лермонтова пошло хуже. Дескать, сам все испортил, с большого ума делает глупости.