многострадальную страну «Божья благодать»: цветет себе и благоденствует, «не опасаяся врагов, за гранью дружеских штыков». Враги, в ситуации первой трети XIX века, не персы и не турки, а северокавказские воинственные племена. Такова официальная установка; курсантам Школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров ее вдалбливали-внушали преподаватели на уроках военной истории России. И посему всякий русский офицер должен затвердить как «Отче наш»: враг есть враг, и долг русского воинства (раз уж грузины попросились принять их в «поддaнство») покорить, усмирить огнем и мечом, обезоружить (вооружаемый англичанами) Северный Кавказ, взрывоопасно разделяющий метрополию и закавказские провинции. Гуманисты (в их числе вроде бы и сам Пушкин, правда, в подцензурных своих сочинениях) предлагают более «нравственное», более приемлемое для «образованного» века средство усмирения «буйных» племен: «проповедывание Евангелия».

Изложив в прологе историю вопроса, Лермонтов в основном тексте фактически занимается экспериментальной проверкой действенности указанного гуманистами «средства».

Завершив (большой кровью) очередную осеннюю экспедицию против немирных горцев, «русский генерал» перемещается в Тифлис; вместе с ним в обозе едет и маленький, «лет шести», туземный мальчик. Судя по этой подробности, генерал из тех «русских кавказцев» (в этой когорте и легендарный Ермолов), которые хотя и жгли, не испытывая «мильона терзаний», непокорные аулы, но при этом иногда спасали, а то и усыновляли горских сирот.

В дороге мальчик заболевает, и его «спаситель» оставляет пленного в Мцхете, в одном из тамошних мужских монастырей. Мцхетские монахи не чета среднерусским деревенским попам (см. пушкинскую «Сказку о попе и его работнике Балде»); грузинские чернецы – деятельные мужи: аскеты, подвижники, просветители, великие труженики Веры. Вылечив и окрестив подкидыша, они начинают воспитывать «дикаря» в истинно христианском духе и, кажется, вот-вот достигнут цели. Позабыв родную речь, Мцыри свободно изъясняется по-грузински; вроде бы внятен ему и смысл христианского Символа Веры. Словом, проповедование Евангелия заходит так далеко, что вчерашний полуязычник, полумусульманин «готов во цвете лет изречь монашеский обет». И вдруг накануне торжественного события приемыш исчезает. Всей монастырской ратью беглеца ищут целых три дня. Безрезультатно. Но через некоторое время его все-таки находят прохожие в ближайших окрестностях Мцхеты и, опознав в лежащем без чувств юноше монастырского послушника, приносят в обитель.

Когда к Мцыри возвращается сознание, монахи устраивают ему допрос, но он молчит. Его пробуют насильно кормить, он, отказываясь от пищи, явно «торопит свой конец». Так и не переупрямив упрямца, настоятель посылает к умирающему того самого чернеца, который когда-то выходил подкидыша. Добрый старик, искренне привязанный к юноше, просит, чтобы Мцыри исполнил христианский долг: смирился и, покаявшись, получил перед кончиной отпущение грехов. Но Мцыри не раскаивается, объясняя монаху, что он, невольник чуждой Веры, на воле не просто жил, а жил, как жили испокон веку его предки – зоркие, словно орлы, мудрые, будто змеи, сильные, сильнее горных барсов, в родственном, семейственном союзе с дикой природой.

Дикий мед воли возвращает ему даже то, что, казалось бы, навсегда похитили и жизнь по чужому закону, и чужой язык: память детства. Больше того, пусть и на краткий, несколькодневный срок, воля делает его национальным поэтом. Рассказывая чернецу о том, что видел, скитаясь в горах, Мцыри подбирает слова, гениально похожие на первозданную прелесть родного края.

И только один грех готов признать за собой умирающий: грех клятвопреступления. Когда-то, еще ребенком, он «произнес в душе» страшную клятву, что убежит из ненавистного монастыря, оплота чужого духа и чуждого смысла, и сам, по инстинкту, отыщет дорогу в отчие пределы. И вот он бежит, казалось бы, придерживаясь нужного направления: идет, бежит, мчится, ползет, карабкается, цепляется – на восток. И вдруг на исходе третьего дня обнаруживает, что, сделав круг, возвращается на то же самое место, откуда начался его побег, одинокий подвиг побега: в ближайшие окрестности Мцхеты. И это, как понимает Мцыри, не случайная оплошность и не козни злого горного духа. Годы, проведенные в тюремном застенке (так воспринимает беглец монастырь), не только физически изменили его тело, но и загасили в душе «луч-путеводитель» – безошибочно верное, почти звериное чувство своей тропы, которым от рождения наделен каждый природный горец и без которого ни зверю, ни человеку не выжить в этих краях.

И как только он, ужаснувшись, догадывается о перемене в самом составе своего существа, меняется и его отношение к природе: она начинает казаться Мцыри (именно казаться, а не быть) враждебной. Пока он ощущал себя своим на своей земле, и природа была заодно с ним, теперь же она в заговоре против него:

…в лицо огнемСама земля дышала мне.Сверкая быстро в вышине,Кружились искры; с белых скалСтруился пар…

Сквозь белый адский этот «пар» разглядит Мцыри и зубчатые стены своей тюрьмы. «Дикарь» вырвался из монастырского пленения, но внутреннюю тюрьму, воздвигнутую христианскими цивилизаторами в его душе, уже не порушить. Именно это открытие, а не рваные раны, нанесенные барсом, убивает в Мцыри могучий древний инстинкт жизни, жажду жизни и силу жизни, то бесценное наследство дикой природы, с каким приходят в этот мир дети природы. Урожденный свободолюб, усилиями мцхетских гуманистов отученный от врожденного «буйства» и приученный к стеснению, он умирает как поверженный раб, чтобы не жить по-рабски. Его единственная просьба к добрым (действительно добрым и добра желающим) тюремщикам: чтобы похоронили в том уголке монастырского сада, откуда «виден и Кавказ», а единственное утешение – надежда: а вдруг обессиливший к вечеру ветерок донесет до одинокой могилы звук родимой речи или обрывок горской песни…

Если запамятовать или не знать, что из стихотворения «Кавказ», написанного во время самовольного путешествия в Арзрум, Александр Сергеевич изъял одну крамольную строфу: «Так дикое племя под властью тоскует, / Так ныне безмолвный Кавказ негодует, / Так чуждые силы его тяготят», – можно подумать, что Лермонтов в «Мцыри» полемизирует с Пушкиным. В реальности это не так, в реальности выходит, что Лермонтов и впрямь единственный, и не только из современников, понял и намек, и урок, спрятанный в «Сказке о золотом петушке».

…Рать за ратью пропадает без креста над «надгробным курганом», исчезает бесследно «промеж высоких гор» и в «тесных ущельях», а отец народов, самодержавный Додон (читай-рифмуй: долдон- дуботолк!), какой уж век долдонит свое: «Люди на конь! Эй, живее!»

Впрочем, и этот намек, как и основная мысль «Мцыри», не был ни услышан, ни понят как современниками Пушкина, так и ближайшими его потомками. Даже Пастернак среди осмелившихся изобразить «звериный лик завоеванья» имени автора сказочки про царя Додона не называет: «Звериный лик завоеванья дан Лермонтовым и Толстым». Вот ведь и нам надо было пережить и Карабах, и Таджикистан, и Грузию, и Абхазию и прочая, и прочая, чтобы то ли уразуметь, то ли разрешить по своему усмотрению и по былинам нового времени финал странной побасенки о престарелом Додоне, возмечтавшем засунуть в бездонный свой карман и шамаханскую чаровницу, и таинственное ее царство:

Вдруг раздался легкий звон,И в глазах у всей столицыПетушок спорхнул со спицы,К колеснице подлетелИ царю на темя сел,Встрепенулся, клюнул в темяИ взвился…А царица вдруг пропала,Будто вовсе не бывало…

Впрочем, Пушкин недаром вложил в юго-восточную свою сказочку не только намек, но и урок. Он, государственник, все еще верит, как и его совместники по поколению – декабристы: стоит только осветить родимое «долдонство» бессмертным солнцем свободного ума, и все российские неустройства уладятся сами собой, естественным ходом вещей. А кроме того, Пушкин в 1829 году (время действия «Путешествия в Арзрум») не знал того, что стало известным в 1837-м, когда ссыльный офицер драгунского полка Михаил Лермонтов странствовал по стране, взлелеявшей сиротское его детство. Тифлисский заговор 1832 года, тайное общество, имевшее целью восстановление независимого Грузинского царства, обнаружил, что к негодующим мусульманским племенам примкнул и христианский народ Грузии, еще так недавно, в пору пушкинского кавказского вояжа, вполне, казалось бы, довольный «защитой дружеских штыков» (как свидетельствует один из участников этого заговора, «до 1829 года не было видно никаких действий»).

Назначенное на 20 декабря 1832 года восстание (в отличие от русских декабристов, декабристы грузинские, «цвет юношества края», предполагали произвести «народное возмущение») не состоялось.

Вы читаете Лермонтов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату