должен был состояться осенью, в Геленджике, причем, по сценарию, авансцена отводилась именно гвардейцам, которым надлежало предстать пред императором во всей парадной красе. В расчете на это обстоятельство и отбирали кандидатов. Алексей Столыпин, как, кстати, и Николай Мартынов, по причине высокого роста и импозантного экстерьера[35] гвардейскому стандарту отвечал вполне.

Поездка Его Величества была запланирована на сентябрь-октябрь, и не потому, что южные жары пугали государя, а чтобы дать «дикарям» время на обдумывание царского меморандума, излагающего, по пунктам, условия, на коих прошение о поддaнстве могло быть милостиво принято. Яков Гордин в книге «Кавказ: земля и кровь», приведя полный текст императорской декларации о намерениях, с полным на то основанием утверждает: документ этот – ярчайшее доказательство не только ужасающего непрофессионализма самого Николая в политическом и военном отношении. По мнению Гордина, он еще и свидетельствует: не только царь-государь, но и все его окружение, включая военного министра, имели крайне смутное представление о том, что же в реальности происходит на Кавказе и почему русская армия, в два неполных года одолевшая наполеоновские полчища, в течение сорока с лишним лет не может справиться с какими-то «имамами» да разрозненными «шайками хищников». Тех, кого всерьез заинтересует не прекращающаяся и доныне кавказская трагедия, отсылаю к Якову Гордину, а сама возвращаюсь к Лермонтову, которого мы бросили в мартовской Москве 1837 года на целых три великопостных недели. Ни балов, ни зрелищ и гуляний, даже покрасоваться (тайно) неожиданной своей славой и то негде…

Чем же он был занят все это время? Прежде всего – судя по его письму из Пятигорска М.А.Лопухиной от 31 мая 1837 года, в котором Михаил Юрьевич сообщает дорогой Мари, что сразу же по приезде на Воды купил шесть пар черкесских башмачков, – налаживанием отношений с Лопухиными. Смог ли он увидеться с Варварой Александровной, неизвестно, но одна из шести пар наверняка предназначалась ей. А во-вторых, и в главных, надлежало (во что бы то ни стало!) оправдать выданное ему, еще месяц назад «неведомому избраннику», фактически на вырост звание большого поэта, чуть ли не второго Пушкина. И Лермонтов это сделал: погасил аванс, и притом с лихвой. Я имею в виду хрестоматийное «Бородино», из которого, как из зерна, по признанию Льва Толстого, несколько десятилетий спустя прорастет могучее древо «Войны и мира».

Но чтобы написать «Бородино» так, как оно написано, – от лица простого солдата, непосредственного участника «битвы народов», Лермонтов не мог не осмотреть места былых сражений, воспетые им (с голоса чужого!) семь лет назад в стихотворении «Поле Бородина». Пушкин, прежде чем создать «Историю Пугачевского бунта», совершил далекое путешествие в уральские степи. Пушкинский «Пугачев» восхитил Лермонтова. Еще в 1835 году, то есть до «Капитанской дочки», он воспринял историю бунта как явление необычайной важности, как знак восстания «дивного гения» «от продолжительного сна» («Поэт, восставший в блеске новом от продолжительного сна»). И если уж следовать путем Пушкина, надлежало совместить «чувство истории» не только со знанием военной истории, но и изучить по частям легендарное поле, взглянув на него своими теперешними глазами, глазами профессионального кавалериста. Но был март, и, следовательно, хочешь не хочешь, а пришлось ждать, покуда сойдет снег и до Бородина и его окрестностей можно будет добраться: и близок локоть, да не укусишь – распутица…

Разумеется, это только мое предположение, ибо история создания «Бородина» до сих пор остается темной.[36] Сколько исследователей, столько и гипотез.

Б.Эйхенбаум допускал, что «Бородино» могло быть написано и до смерти Пушкина. Но это маловероятно. Трудно поверить, что произведение такого масштаба оказалось незамеченным в те дни, когда внимание читающего Петербурга было привлечено к поэту, в котором хотели видеть наследника «дивного гения».

Согласно мнению других, «Бородино» создано на Кавказе. Версия эта идет еще от П.Висковатова. Наиболее подробно она изложена в книге А.В.Попова «Лермонтов на Кавказе». «Мог ли Лермонтов, – рассуждает автор этой работы, – такое стихотворение, как “Бородино”, написать в Петербурге, где он был окружен офицерами, которые, по словам его современника, верили в благодетельную спасительность вытянутых в одну линию солдатских носков и безукоризненно начищенных кирпичом мундирных пуговиц? Конечно, нет. Зато в Ставрополе Лермонтов попал в совершенную иную обстановку».

Обстановка в кавказской армии была действительно иной. По свидетельству Висковатова, «офицеров, приезжавших из войск, расположенных в России, поражали в кавказской армии самостоятельность ротных и батальонных командиров, разумные сметливость и незадерганность солдата; унтер-офицеры были вообще очень хорошие люди и заслуженные; в это звание производили не за наружность и ловкость во фронте. Вообще в войсках видны были остатки преданий суворовского времени».

Все это звучало бы убедительно, если бы не было доподлинно известно: Лермонтов выехал из Москвы 10 апреля 1837 года, а цензурное разрешение на шестую книжку «Современника», где эти стихи были впервые опубликованы, получено 2 мая. Следовательно, принять вариант Висковатова– Попова значит допустить, что за двадцать два дня Лермонтов сумел: добраться по весенней распутице до Ставрополя, изучить обстановку в кавказской армии (не выезжая из Ставрополя!), написать «Бородино», доставить его в Петербург не позже конца апреля…

Куда реалистичнее предположить, что начатое в дороге «Бородино» дописано по прибытии в Москву, из Москвы и отправлено в Петербург. Не забудем и о том, что Лермонтов приехал в древнюю столицу как раз в ту пору, когда Москва деятельно готовилась к 25-летию Бородинской годовщины. Праздник затевался широко, на всю империю. Но именно в Москве, где была еще так сильна память и о «сожжении пожаром», и о горьком возвращении к «родному пепелищу», острее чувствовалась бестактность помпезности, с какой по распоряжению Николая обставлялась Бородинская годовщина. Здесь отчетливей, чем в казенном Петербурге, бросался в глаза разрыв между истинным духом Бородина и официальной показухой, которая Лермонтову в его теперешнем положении, на переломе судьбы, представлялась отвратительной, тем более отвратительной, что «Поле Бородина», стихотворение, написанное им в один из прежних «юбилеев» (теперь-то он это понимал), ничем не отличалось, за вычетом одной-единственной полустрофы, от той ложнопафосной, ложноодической верноподданнической чепухи, которой в преддверии общеимперского торжества заполнялись журналы.

Разумеется, бывали и исключения. Время от времени Денису Давыдову удавалось напечатать, хотя и в изуродованном цензурой виде, отрывки из «Материалов для современной военной истории». В 1836 году в «Библиотеке для чтения» опубликован его «Урок сорванцу», а несколько ранее, у того же Сенковского, «Воспоминание о сражении при Прейсиш-Эйлау» и «Мороз ли истребил французскую армию в 1812 году». Это была серьезная и в то же время яркая проза, яркая по способу «живописного соображения» (Гоголь) и оттого сильно страдавшая при редакторской правке. Сенковский, взявшийся публиковать Давыдова, безбожно коверкал его текст, находя в нем множество ошибок «супротив правил российской грамматики». Давыдов приходил в бешенство, жаловался Пушкину, Пушкин успокаивал: «Сенковскому учить тебя русскому языку все равно что евнуху учить Потемкина».

Но это была совсем не та военная литература, какая мерещилась Лермонтову. Проза Давыдова слишком декоративна, во всяком случае, там, где он выступал не как теоретик и военный историк, а как повествователь. «Загудело поле, и снег, взрываемый 12 тысячами сплоченных всадников, поднялся и взвился из-под них, как вихрь из-под громовой тучи. Блистательный Мюрат в карусельном костюме своем, следуемый многочисленною свитою, горел впереди бури, с саблею наголо, и летел, как на пир, в середину сечи».

Было время, когда и Лермонтову нравились батальные сцены, исполненные в гусарском стиле, и Лермонтову-поэту («Поле Бородина»), и Лермонтову-живописцу («Атака гусар под Варшавой»). Теперь его уже не устраивали ни гусарская выразительность Дениса Давыдова, ни цветастый слог Бестужева- Марлинского, который даже Николай Греч называл «бестужевскими каплями» (бестужевские капли: раствор железа в смеси спирта с эфиром – популярное лекарственное средство той поры).

И все-таки: кроме противопоказушного настроя и необходимости художнически оформить новое миропонимание, должен же был быть какой-то конкретный повод? Жизненный импульс, давший новое направление старому сюжету?

Нельзя, конечно, исключить возможность свежей встречи с участником Бородинской битвы. Но, думается, могла быть и даже наверняка была и еще одна встреча. Я имею в виду книгу Альфреда де Виньи «Неволя и величие солдата».

«Неволя и величие солдата» вышла в октябре 1835 года, но повести, составившие цикл, печатались и

Вы читаете Лермонтов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату