дать представление о жизни, какой Лермонтов вынужден был жить, служа в одном из самых блестящих гусарских полков. Жить и делать вид, что пошлость и пустота ему вполне по нраву и вкусу. Об истине, о том, с каким трудом давалась Мишелю роль Маёшки, догадывались немногие. Видимо, даже Юрьев, хотя и не отходил от кузена ни на шаг на правах родственника и домашнего друга, не догадывался. А вот добряк Синицын, этот почти Обломов в кавалергардском мундире, кое-что почувствовал. Во всяком случае, рассказывая Н.Бурнашеву о проделках «безобразника Маёшки», он счел необходимым сделать такое разъяснение (заметьте, разговор идет о юношах, которым еще и двадцати не стукнуло): «По его нежной природе, это вовсе не его жанр; а он себе его напускает, и все из какого-то мальчишеского удальства, без которого эти господа считают, что кавалерист вообще не кавалерист, а уж особенно ежели он гусар».
Выбранный Лермонтовым «жанр» в самом деле мало соответствовал его натуре. Это Афанасий Иванович Синицын заметил и тонко, и точно. Однако выбор диктовался не просто «мальчишеским удальством». Даже желанием выжить в жестокой ко всякой слабости среде, и выжить с минимальными потерями, этот выбор не объяснишь. Камуфляж, то есть полное, до уподобления, вживание в роль – а это Лермонтов умел, – давал ему возможность влезть в шкуру человека как все, с тем чтобы постигнуть и его жизнь, и его свойства и чувства – изнутри.
Для полноты истины к рассказу Бурнашева надо прибавить небольшое уточнение. «Гусарство», даже доведенное до абсурда, в этих условиях становилось чем-то вроде политического движения, сильно, разумеется, искаженного, но тем не менее таившего в себе искру фронды, и притом не личной, а как бы общеполковой: культ «разгильдяйства» был своего рода отместкой за «экзерциргаузный» террор, за балетное направление в военном деле, за мелочность дисциплинарных придирок.
Приказ о производстве Лермонтова в корнеты лейб-гвардии Гусарского полка, подписанный 22 ноября 1834 года, был приведен в исполнение 4 декабря. В этот день начальник школы, Константин Шлиппенбах, исключив юнкера Лермонтова из «списочного состояния» (в числе нескольких других произведенных), отдал своему казначею распоряжение сделать соответствующий расчет в артельной сумме и каждого удовлетворить причитающимися деньгами.
Причитающаяся корнету Лермонтову М.Ю. (на офицерскую экипировку) сумма была получена, но по назначению уже не могла быть истрачена. И вицмундир, и гусарская, с белым султаном, треугольная шляпа, и щегольская шинель с непременным бобровым воротником – новенькое, с иголочки, от лучшего портного – все уже было готово, заказано загодя стараниями бабушки, не верящей, что дожила до такого дня.
Заказать заказала и расплатилась, не торгуясь, а как глянула на султан, так и слез не смогла удержать! Уж очень на перья эти несуразные Николай, брат, нападал – и стоят дорого, и сбережением, говорил, гусар озадачивают. В столице – еще ничего, а в походе как? Куда спрятать? Где беречь? Ну, раз надо, так надо. И, улыбнувшись, еще вспомнила, как племянник, Наташин сын Алексей, про эти самые султаны анекдот рассказывал.
Лейб-гусарам строжайше запрещено было разгуливать по столице в фуражках, только в треуголках с султанами. Что делать? И таскать с собой хлопотно, и испортить жаль: за один гребень петушиный 150 рубликов выложить надобно, а попадешь в оперенье под хороший столичный дождик – и сушить не надо: сразу выкидывай. Вот и придумали: отыскали поблизости от станции, куда дилижансы из Царского прибывают, верного человека и устроили у него шляпохранилище. На гвоздях висели треуголки и ожидали хозяев. И вот что интересно: снимал их страж шляпный с гвоздя с ловкостью поразительной и не перепутал ни разу. Не ошибся, не сбился с какого-то своего счета. Гусары покрикивают да поторапливают, шумят, галдят, а он свое дело делает – принимает шляпы, выдает шляпы…
Пусть и Мишенькина повисит на гвозде у сторожа шляпного. И под дождем побывает. Пусть все, как должно идти, идет.
Отмечая новый рубеж в их жизни, Елизавета Алексеевна позволила себе и еще одну трату: дабы запечатлеть внука в новенькой гвардейской форме, заказала Будкину большой, в натуральную величину, масляный портрет.
Будкин был живописец средний, из тех, о ком «сказать нечего», однако жил «порядочно», ибо завален был заказами образов и царских портретов. Заказы шли в основном от казенных заведений: «иконостас», составленный из ликов особ царствующего дома, им полагался по статусу. Впрочем, частные люди не только иконы заказывали: отдельные подданные желали апартаменты свои ликами высочайших благодетелей осчастливить. Некоторые – на всякий случай, но большинство – искренне. «Один взгляд государя, – записывает в дневнике уже известная нам Екатерина Александровна Сушкова, – внушает любовь и преданность. Что касается меня, я совершенно счастлива, когда мне случается его видеть…»
Сделанный вдовой Арсеньевой дорогой заказ старательный Будкин исполнил в срок и вполне профессионально. Елизавете Алексеевне портрет очень нравился. Мишенька выглядел на нем почти по- столыпински. Ничего мечтательного. Ничего чрезмерного. Холодное, волевое лицо. Лицо человека, который может без всякого преувеличения сказать о себе: «Я поступков своих властелин». До самой смерти портрет находился при ней в Тарханах, а по завещанию перешел к Афанасию Алексеевичу Столыпину, в самые что ни на есть надежные и верные руки.
Перед этим портретом застанет «старуху Арсеньеву» ее «свойственник» Бенкендорф, когда привезет поздней осенью 1837 года добрую весть – о всемилостивейшем прощении внука.
4 декабря 1834 года Елизавете Алексеевне хотелось всласть наглядеться не на копию – на живого Мишеньку, но тот не дал милой бабушке полюбоваться своим «гусариком»! Не представившись даже полковому начальству (в Царское Село, где был расквартирован лейб-гвардии Гусарский, он явится лишь к 13 декабря), кинулся сломя голову на свой первый петербургский бал. За первым последовал второй, за вторым – третий. Проторчав неделю в Царском, Лермонтов снова приезжает в Петербург. Надвигались Рождество, Святки, Новый год – «зимних праздников блестящие тревоги». Бальный, маскарадный, театральный сезон был в самом разгаре…
Елизавета Алексеевна не роптала. «Гусар мой, – писала она в канун 1835 года родственнице по мужу Прасковье Крюковой, – по городу рыщет, и я рада, что он любит по балам ездить: мальчик молоденький, в хорошей компании и научится хорошему, а ежели только будет знаться с молодыми офицерами, то толку немного будет».
Глава шестнадцатая
По странному стечению обстоятельств на первом же петербургском балу Лермонтов встретил свою бывшую пассию – мисс Блэк-айз, которую не видел с того самого байроновского лета – более чем четыре года.
За случайной встречей последовали другие. Уже не случайные.
6 декабря 1834 года. Лермонтов на танцевальном вечере у Сушковых.
7 декабря. Лермонтов у Сушковых.
19 декабря. Лермонтов на балу встречает Сушкову (перерыв вызван отлучкой по служебным делам в Царское Село).
21 декабря. Вечер у Сушковых.
22 декабря. Вечер у Сушковых.
23 декабря. Лермонтов и Сушкова на балу.
26 декабря. Лермонтов на балу у петербургского генерал-губернатора П.К.Эссена. Встреча с Сушковой.
О том, что стояло за бальными совпадениями, Лермонтов рассказал в письме к Александре Верещагиной:
«О моем житье-бытье… ничего интересного, если не считать таковым начало моих приключений с m-lle Сушковой, конец коих несравненно интереснее и смешнее. Если я начал за ней ухаживать, то это не было отблеском прошлого. Вначале это было просто развлечением, а затем, когда мы поладили, стало расчетом. Вот каким образом. Вступая в свет, я увидел, что у каждого есть какой-нибудь пьедестал: богатство, имя, титул, связи… Я увидел, что если мне удастся занять собою одну особу, другие незаметно тоже займутся мною, сначала из любопытства, потом из соперничества. Я понял, что… S., желая меня