молить о прощении и даже оправдываться:
Разлуку с тем, кто «дал ему жизнь», Лермонтов всегда переносил болезненно, хотя старался не показывать этого. Ведь еще с отроческих лет его девизом стало: «Страдать без всяких признаков страданья». Но, видимо, лишь после 1 октября 1831 года он смог посмотреть на семейную драму не со своей, а с отцовской стороны. С этой точки зрения отказ от сына ради блага сына выглядел не расчетом разума, а подвигом самопожертвования. Высшим проявлением человеческого духа.
Вторым событием переломного 1831 года была любовь. Влюблялся Лермонтов и раньше. В Катеньку Сушкову. В Натали Иванову. Но то, что произошло с ним в год первого взрослого горя, не походило на прежние увлечения. Аким Шан-Гирей вспоминает:
«Будучи студентом, он был страстно влюблен… в молоденькую, милую, умную, как день, и в полном смысле восхитительную В.А.Лопухину; это была натура пылкая, восторженная, поэтическая и в высшей степени симпатичная. Как теперь, помню ее ласковый взгляд и светлую улыбку; ей было лет 15–16; мы же были дети (Аким Шан-Гирей четырьмя годами моложе Лермонтова. –
Лермонтов несколько раз рисовал свою «мадонну», и все-таки из всех ее портретов самыми выразительными оказались словесные. Первый – в драме «Два брата»:
«…Ее характер мне нравился: в нем я видел какую-то пылкость, твердость и благородство, редко заметные в наших женщинах… что-то первобытное, допотопное, что-то увлекающее… я был увлечен этой девушкой, я был околдован ею; вокруг нее был какой-то волшебный очерк; вступив за его границу, я уже не принадлежал себе».
Кроме словесного, существует и акварельный портрет Лопухиной – в костюме и гриме княгини Лиговской. Он очень тщательно и на первый взгляд слишком уж холодно прописан, но и тщательность, и пунктуальность (отсюда впечатление холодности) – не от отношения к «модели», а от стремления понять когда-то ясную, как день («было время, когда я читал на ее лице все движения мысли так же безошибочно, как собственную рукопись»), а теперь, после замужества, непонятную, спрятавшуюся «в себя» женщину:
«Княгиня Вера Дмитриевна была… 22 лет, среднего женского роста, блондинка с черными глазами, что придавало лицу ее какую-то оригинальную прелесть и таким образом, резко отличая ее от других женщин, уничтожало сравнения, которые, может быть, были бы не в ее пользу. Она была не красавица, хотя черты ее были довольно правильны. Овал лица совершенно аттический и прозрачность кожи необыкновенная. Беспрерывная изменчивость ее физиономии, по-видимому несообразная с чертами несколько резкими, мешала ей нравиться всем и нравиться во всякое время, но зато человек, привыкший следить эти мгновенные перемены, мог бы открыть в них редкую пылкость души и постоянную раздражительность нерв, обещающую столько наслаждений догадливому любовнику. Ее стан был гибок, движения медленны, походка ровная. Видя ее в первый раз, вы бы сказали, если вы опытный наблюдатель, что эта женщина с характером твердым, решительным, холодным, верующая в собственное убеждение, готовая принесть счастие в жертву правилам, но не молве. Увидевши же ее в минуту страсти и волнения, вы сказали бы совсем другое – или, скорее, не знали бы вовсе, что сказать».
Оба портрета, несомненно, очень близки к натуре. Сходство подтверждает поэтический образ, созданный в стихотворении, написанном летом 1832 года:
На том, что моделью для литературных портретов Веры Лиговской послужила Варвара Александровна Лопухина, сходятся практически все биографы Лермонтова. Что же касается подробностей их «романа» – как он развивался в реальном времени и реальных обстоятельствах, – то они до сих пор излагаются по Висковатову – Шан-Гирею, то есть в сильно романтизированном варианте: любовь с первого взгляда, причем взаимная. Об этом, дескать, свидетельствует и запись в дневнике поэта, сделанная в день именин Варвары, 4 декабря 1831 года: «Вечером, возвратясь. Вчера еще я дивился продолжительности моего счастья. Кто бы подумал, взглянув на нее, что она может быть причиною страданья?»
Между тем сам Михаил Юрьевич, оглядываясь назад, в романе излагает сию историю несколько иначе. Романтические отношения между Верочкой Р. и Жоржем Печориным завязываются летом, в Подмосковной богатой тетушки; им предшествует длительный период простого приятельства, когда Жорж, привыкнув видеть Верочку слишком уж часто, «не замечал в ней ничего особенного». Действительно, судя по стихам, написанным осенью 1831-го, зимой и ранней весной 1832-го, Лермонтов, как и Печорин в «Княгине Лиговской», в течение года не замечает ничего особенного в младшей сестренке Алексиса. Да, мила, но сущий ребенок, даже не выезжает, тогда как он, поставив крест на университетских премудростях, не пропускает ни одного из «зимних праздников», до которых Москва такая охотница. (Именно в эту зиму, напоминаю, написана серия новогодних эпиграмм и мадригалов.) Явно пережиты, а не сочинены, не выдуманы и такие стихи:
Беззаконный союз с «прелестницей», естественно, ничуть не мешает общению с Натальей Федоровной, учтем и этот момент. Мишель по-прежнему принят в доме Ивановых, о чем свидетельствуют стихи, вписанные в альбом и самой Н.Ф.И., и ее родной сестры Дарьи. В ту же зиму создано и хрестоматийное: «Я не унижусь пред тобою…»
Словом, до конца зимних праздников 1831–1832 годов Лермонтову было совсем не до девочки с родинкой, а в последующие месяцы (до лета в Середникове) и тем паче, хотя и совсем по другой причине. Но то, чего не замечал сам Мишель, заметила Елизавета Алексеевна. И, конечно же, обеспокоилась. Виду, само собой, не подала, но когда Екатерина Аркадьевна, пригласив, как обычно загодя, на лето в Середниково, сообщила, что Сашенька Верещагина без Лопухиных ехать не хочет, всполошилась. Девочка Елизавете Алексеевне нравилась: в ней так же, как и в брате ее старшем, Алеше, задушевном Мишенькином друге, основательность натуры чувствовалась. И брат, и сестра – не из тех, кто влюбляется впопыхах и в одночасье. Но это-то и пугало: ежели так и дальше пойдет, ничего не останется как жениться. При всем своем благоразумии Елизавета Алексеевна не могла представить внука женатым – даже на милой Лопухиной.
Ни слова, ни взгляда неодобрительного, ни намека на неудовольствие себе не позволила. Так затаилась, что даже внука обманула: в твердой уверенности пребывал, что милую бабушку ничуть не заботят перемены в его душевной жизни. Она и в самом деле радовалась, видя Мишеньку счастливым и оживленным. Ни в мыслях, ни в молитве ночной, тайной, не погрешила против союза невинного. И все-таки: не ко времени эта страсть, не ко времени. Вот если бы вдруг не по воле ее, а само собой расстроилось, беспричинно и безгорестно, – и для девочки черноглазой, и для внука ненаглядного, – с облегчением бы вздохнула.
А ведь и в самом деле – расстроилось. Причем само собой! Образ висящего на полугоре камня – центральный образ романа, над которым Лермонтов в ту зиму работал, – оказался куда более многосмысленным и многозначным, чем предполагал восемнадцатилетний автор. Он стал как бы знaком и его собственной судьбы. Стоило составить очередной план жизни и сосредоточить всю свою волю на его