блондин, наезжая в Москву, появляется в Дворянском собрании, молодежь, теснящаяся на хорах, прямо- таки перевешивается через перила, чтобы получше его рассмотреть.

Знакомиться с Боратынским юноша Лермонтов, конечно же, не собирался. И на знакомство не набивался. Он и с Пушкиным не познакомится, потом, в Петербурге, хотя тот бывал в доме ближайших его родственников. И не по робости. Личное знакомство с заинтересовавшим лицом, будь то женщина или мужчина, старик или юноша, светский лев или завсегдатай игорных домов, не входило в его планы. «Неведомый избранник» предпочитал тренировать врожденную проницательность, наблюдая занимающую его персону издалека и вчуже. Знакомство исключало «неутомимую наблюдательность»; при личном знакомстве неутомимая наблюдательность становилась нескромной, а то и неприличной. Юрий Федорович Самарин при первой встрече был почти шокирован способностью Лермонтова «читать в уме» собеседника, да еще и схватывать суть вычитанной информации мгновенно, в краткий миг: «Вы еще не успели с ним заговорить, а он уже вас насквозь раскусил…»

В шестнадцать мальчишеских лет неутомимый наблюдатель еще недостаточно проницателен, чтобы раскусить насквозь твердый орешек по имени Евгений Боратынский, но это-то и возбуждает «беспокойное любопытство». Поначалу, когда Боратынский после долгого уединения в деревне появился в Москве, Лермонтова, видимо, заинтересовали не столько стихи, сколько их автор. Во всяком случае, до 1831 года в его поэтических упражнениях мы не встречаем ни реминисценций, ни парафраз, ни даже следов внимательного чтения Боратынского. С весны положение меняется, и это уже не отработка пройденного материала, как было в «коллажных» поэмах, и даже не «братская перекличка», а нечто вроде заочного «размена чувств и мыслей», может быть, даже один из «таинственных разговоров», затевать которые Михаил Юрьевич продолжал и в зрелые годы. (Помните: «Таинственным я занят разговором, но не с тобой я сердцем говорю»?)

В «Записках» Сушкова рассказывает, что Лермонтов, продекламировав «Оправдание» Боратынского («Нет, обманула вас молва…»), сказал, что оно ему нравится куда больше пушкинского «Я вас любил…», Боратынский, мол, «вернее обрисовывает» его «прошедшее и настоящее». (Разговор, запомнившийся мисс Блэк-айз, происходил зимой 1834 года, на балу, в перерыве между мазуркой и ужином, во время которого модный певец исполнял романсы на стихи Пушкина.) Конечно, это бальное «болтовство», но и не совсем «болтовство». Пушкинские стихи о любви Лермонтова действительно не трогали. Даже красавицы пушкинского выбора и те не нравились. В послании к Юсупову Александр Сергеевич, приписав князю свой вкус, из множества обворожительных юных жен и дев выделил двоих:

Влиянье красотыТы живо чувствуешь,С восторгом ценишь тыИ блеск Алябьевой,И прелесть Гончаровой.

Лермонтов на заочном конкурсе красоты, выступив как бы в качестве эксперта, забаллотировал обеих. Блестящей Алябьевой, замаскировавшись звездочетом и предсказателем, на новогоднем маскараде (1831–1832) преподнес такой антикомплимент:

Вам красота, чтобы блеснуть,Дана.В глазах душа, чтоб обмануть,Видна!..Но звал ли вас хоть кто-нибудь:Она?

Не оценил, похоже, и юной прелести Гончаровой. И не из чувства противоречия. Женщины, чье «все богатство красота», не воспламеняли его воображение. Он, видимо, потому и остановил внимание на Боратынском, что в этом отношении они «чувствовали ровно».

Боратынский:

Не ослеплен я Музою моею,Красавицей ее не назовут,И юноши, узрев ее, за неюВлюбленною толпой не побегут…

Лермонтов:

Она не гордой красотоюПрельщает юношей живых,Она не водит за собоюТолпу вздыхателей немых.И стан ее не стан богини,И грудь волною не встает,И в ней никто своей святыни,Припав к ногам, не признает.

Евгений Абрамович назвал изображенную здесь девушку Музой, но вся Москва знала, что писан портрет с Настасьи Львовны Энгельгардт, тогда невесты, а ныне законной супруги поэта.

Предвижу возражение: но это же частность, расхождение во вкусах в рассуждении женской красоты – момент достаточно субъективный.

Ну что ж, выберем для размышлений предмет более значительный.

В.Г.Белинский, познакомившись с рукописью «Родины» (авторское название: «Отчизна») весной 1841 года, писал московским друзьям, что эта вещь – «пушкинская» и даже «одна из лучших пушкинских». Между тем «Родина» – вещь не просто не пушкинская, а антипушкинская. И сходство отдельных подробностей как раз и подчеркивает разность.

Пушкин:

Иные нужны мне картины:Люблю песчаный косогор,Перед избушкой две рябины,Калитку, сломанный забор,На небе серенькие тучи,Перед гумном соломы кучиДа пруд под сенью ив густых,Раздолье уток молодых;Теперь мила мне балалайкаДа пьяный топот трепакаПеред порогом кабака.

Лермонтов:

Люблю дымок спаленной жнивы,В степи ночующий обозИ на холме средь желтой нивыЧету белеющих берез.С отрадой, многим незнакомой,Я вижу полное гумно,Избу, покрытую соломой,С резными ставнями окно;И в праздник, вечером росистым,Смотреть до полночи готовНа пляску с топаньем и свистомПод говор пьяных мужичков.

Общих подробностей и впрямь много. У Пушкина две рябины, и у Лермонтова чета берез. У Пушкина на переднем плане избушка, и у Лермонтова – изба. У Лермонтова – гумно, и у Пушкина…

Пейзажный отрывок из «Путешествия Онегина» кончается сценой пляски, «Родина» тоже. Проверим, однако, так ли велико сходство. Для этого обратим внимание на детали, которых у Пушкина нет, а главное, на те смысловые нюансы, какие приобретают в лермонтовском тексте знакомые по Пушкину предметы.

Пушкин разместил деревья под самым окном избушки, Лермонтов расположил чету белеющих берез среди спелой нивы, да еще и на холме, то есть отвел им то место, какое в сельском пейзаже предназначалось церкви. У Пушкина фоном служит песчаный косогор, у Лермонтова – степей безбрежных колыханье. У Пушкина – пруд, у Лермонтова – разливы рек, подобные морям. Пушкинская деревня словно бы вросла ногами в скудную землю, у Лермонтова ночующий в степи обоз вносит в образ отчизны мотив «вечного кочевья».

Иначе, нежели у Пушкина, выглядит у Лермонтова и сама деревня. Пушкинская избушка кажется придавленной песчаным косогором. Впечатление придавленности усиливают и второстепенные детали: сломанный забор, серенькие тучи, валяющаяся перед гумном солома… Лермонтов, наоборот, подчеркивает в деревенском укладе черты домовитости: полное гумно, резные нарядные ставни. Да и время суток другое: у Пушкина серенький день, у Лермонтова росистый вечер, то есть самое выгодное для сельского ландшафта освещение. Больше того: у Пушкина будни, а у Лермонтова – праздник, да еще и праздник урожая (отсюда и дымок спаленной жнивы). И праздник этот начинается еще до въезда в деревню, с четы белеющих берез, которые напоминают путнику, что кончилась летняя страда и начинается время свадеб.

Полемична и концовка. Казалось бы, именно в финальном двустишии Лермонтов ближе всего к Пушкину. Но всмотритесь: у Пушкина пляшут пьяные, да еще и перед порогом кабака. У Лермонтова хмельные мужички в пляске не участвуют, переговариваются промеж собой в сторонке, за пределом плясового круга.

Пушкинский деревенский жанр, искусно замаскированный под зарисовку с натуры, – литературная декларация, ироническая реплика в споре романтиков с защитниками реализма. Отсюда и концовка строфы, с реалиями семейной жизни поэта никак не связанная:

Мой идеал теперь – хозяйка…Да щей горшок, да сам большой.

Лермонтов собирает в одной мощной картине все, что заставляет его, несмотря на ненависть к стране рабов и господ, любить отчизну, пусть и «странною любовью».

Вы читаете Лермонтов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату