всем улицам и переулкам ее. Всех хватали, и больных, и пьяных. Стук фур, в ночи особенно, гулок был, ставни утишали его.
«Ведомости» приходили обкуренные. Прикрываясь тонким платком (еще в девичестве собственноручно вышитым: на белом батисте – герб родовой, столыпинский), Елизавета Алексеевна внимательно изучала сведения о заразе. Все смешалось: и вздор, и дельное. Среди прочих запрещений и такое было: «Запрещается предаваться гневу, страху, утомлению, унынию и беспокойству духа». Елизавета Алексеевна усмехнулась, но отложила листок. Взяла с комода лечебник, залистанный за тридцать-то лет, из Тархан, в числе самых нужных вещей, захваченный. Господина Бухана творение, «славнейшего в нынешнем веке врача». И в шкатулке средь деревенских рецептов порылась. Девку крикнула, приказала из кладовки узелок с травами нести.
Вечером весь дом успокоительный чай пил. И внука заставила.
Девок утром добудиться нельзя, а на Мишеньку не подействовало: опять до рассвета свечи жег…
Впрочем, ни уныния, ни утомления и тем паче страха Елизавета Алексеевна за внуком не примечала. Наоборот: весел, возбужден и выглядел довольным тем, что судьба подарила ему «отпуск по случаю холеры морбус»!
Загнанный карантином на верхотуру арбатского домика, освобожденный от обязательных занятий, он наконец-то сочинял свое: первую настоящую драму «Люди и страсти», первый опыт «творческого постижения жизни» и «субъективно-биографического реализма» (Пастернак). Об этой вещи поговорим позднее, когда Лермонтов закончит вторую часть драматургического диптиха, романтическую драму «Странный человек». А пока сосредоточимся на внешних обстоятельствах его жизни, как она складывалась после выхода из пансиона.
…Холерные фуры оставляли на вымытой дождем брусчатке длинные полосы переулочной грязи, врачи, вызванные к занемогшим, не подходили к кровати, стоя в дверях, указанья давали. Город казался пустынным, покинутым «населенцами». Однако пустота была лишь маскировкой: Москва сражалась с холерой. Сражением командовал сам губернатор, князь Дмитрий Васильевич Голицын. Человек образованный и благородный, но, как выражались в ту пору, «слабого характера», он вдруг ожил. И откуда в этом сибарите энергия взялась?
Московский главнокомандующий холерой оказался чуть ли не единственным русским администратором, не поддавшимся панике. Не ограничиваясь официальными мерами, Голицын сумел поднять на борьбу с заразой «московское общество»: «Составился комитет из почтенных жителей – богатых помещиков и купцов. Каждый взял себе одну из частей Москвы. В несколько дней было открыто двадцать больниц, они не стоили правительству ни копейки, все было сделано на пожертвованные деньги. Купцы давали даром все, что нужно для больниц, – одеяла, белье, теплую одежду… Молодые люди шли даром в смотрители больниц, чтоб приношения не были наполовину украдены служащими. Университет не отстал. Весь медицинский факультет, студенты и лекаря… привели себя в распоряжение холерного комитета; их разослали по больницам, и они остались там безвыходно до конца заразы. Три или четыре месяца эта чудная молодежь прожила в больницах ординаторами, фельдшерами, сиделками, письмоводителями – и все это без всякого вознаграждения и притом в то время, когда так преувеличенно боялись заразы» (Герцен).
К концу декабря, в большие морозы, холера стала отступать, хотя и неохотно. Последний холерный бюллетень («Ведомости о состоянии города Москвы») вышел только 6 марта, но Москва не стала дожидаться официального окончания мора. Соскучившись по жизни, устав от диеты, накинулась на запрещенные во время эпидемии лакомства. В Охотном Ряду, как и прежде, предприимчивые купцы принялись торговать и вишней владимирского засолу, и огурцами нежинскими. Появился и заморский товар: белый виноград в сафьяновых бочонках, каштаны свежие, сельди голландские, «килька с духами».
Холерные бюллетени еще продолжают сообщать, сколько человек занемогло холерой, сколько выздоровело, сколько еще перемогают хворь, а Москва живет вовсю. Ей уже и цветы понадобились! Есть спрос, есть и предложение. В оранжерее на Тверской, в Леонтьевском переулке все кому вздумается могут приобрести: и гиацинты разных колеров, и «нарцизы», и розаны английские, и левкой, и лакфиоли, и даже померанцевые деревья в цвету – все это «в полном виде и по сходной цене».
Открылись и кухмистерские. А в кухмистерских: духовая солонина, разложенная по кадочкам в своем рассоле, «с труфелем и без труфелю», и слоеные паштеты с фаршированными рябчиками, и крепкий бульон из разной дичи, и зайцы паровые, томленые, в сметане со сливочным маслом и «духами», и поросята такого же приготовления…
В январе 1831 года возобновились занятия в университете.
В «Московских губернских ведомостях», в номере за 10 января, помещено следующее объявление: «Императорский Московский университет, с разрешения начальства, чрез сие объявляет, что как в Университете, так и в подведомых ему московских учебных заведениях, имеет открыться ученье с 15 января сего года». Далее следовал перечень лекций за первый, прерванный холерой, семестр.
Обозрение это имеет смысл процитировать, ибо оно дает представление о курсах, какие должен был прослушать Михаил Юрьевич Лермонтов, если бы примерно через полтора года, в середине 1832-го, по собственному желанию не покинул стены славного заведения.
Догматическое богословие; Римское гражданское право; Российское практическое производство дел гражданских и уголовных; История Российского законодательства и «разные роды дел и порядок, коим проводятся дела гражданские и уголовные», а также «порядок судопроизводства в губерниях и областях, на особых правах состоящих»; Статистика государства Российского и других знатнейших европейских государств; История средних веков и История царства Польского; Политическое право и дипломатия; Политическая экономия; Гражданское право и История римского законодательства.
Уже простой список дисциплин, какие предстояло усвоить одержимому идеей самоусовершенствования юноше, наводит на мысль, что Лермонтов ошибся в выборе отделения. Ничего политического программа нравственно-политического отделения не содержала. Это отлично сознает даже провинциал Костенецкий. Каково же выслушивать всю эту «сухомятину» воспитаннику пансиона, привыкшему заниматься по индивидуальным программам, да еще и не собирающемуся стать юристом?
Впрочем, существует, видимо, какая-то несовместимость между юриспруденцией и литературной одаренностью: юридический факультет не смогли окончить, кроме Лермонтова, и Л.Н.Толстой, и А.Н.Островский – больше двух лет пытки юридическими абстракциями не выдержали…
В ординарной массе – ординарных и экстраординарных профессоров – Яков Костенецкий выделяет только двоих: Василевского, преподавателя политического права и дипломатии, и Погодина. Но Василевский, при всей своей оригинальности, был плохим педагогом и никудышным лектором. О Михаиле Погодине Костенецкий отзывается уважительно: «Он первый дал нам понятие о критической стороне истории, о существовании летописей и других исторических источников, и разбирал, и объяснял с поразительной для нас ясностию». Но это мнение Якова Костенецкого, наивного юноши из глубокой малороссийской провинции. Вряд ли оно совпадало с мнением Михаила Юрьевича; Лермонтова наверняка не устраивали растянутые на целый учебный год импровизации Погодина на тему «Происхождение варягов на Руси», и не потому, что тема лекций была далека от современности, от тех вопросов, какие трудная русская современность задавала русской истории, но еще и из-за подхода Погодина к истории. Вот что пишет по этому поводу В.Ключевский:
«Погодин был профессор из крестьян… Среда или природа несомненно наделила его историческим чутьем… Тонкое осязание помогло Погодину ощупывать узлы в нити нашей исторической жизни; но он не умел их распутывать… Деятельность, неправильно направленная, парализует самое себя. Популярный профессор – без курса. Деятельный издатель – без публики. Публицист – без политической программы. Драматург и соперник Пушкина – без искры поэтического дара. Составитель огромной коллекции рукописей, не заглянувший хорошенько ни в одну из них».
Впрочем, в 1831 году Погодин объявил курс лекций по Истории царства Польского. Это было актуально. В ноябре 1830-го в Польше началось восстание, газеты были переполнены сведениями самыми противоречивыми; погодинский курс мог привлечь живой интерес, но его, именно ввиду актуальности, отменили. Пришлось изучать «польский вопрос» по «Московским ведомостям». Это было бессмысленно, поскольку предлагаемая газетой информация была дезинформацией. Вот характерный образец (в номере от 28 января 1831 г.): «Кажется, что все идет быстрым шагом к совершенному безначалию. Честные граждане страшатся новых неистовств… В сохранении личной безопасности надеются только на народную стражу.