Отец закрывал дверь в свой кабинет, как только слышал эту песню. А мать пела и дальше, сейчас, сейчас припомню. А, вот эти слова, наводившие тоску, бередившие во мне странные струны.
Отец слушает, притаясь, терпит, потом выпрыгнет на кухню и, вскинув руку, прочтет:
Мать замолкала, но когда отец уезжал в командировку, снова пела странные песни. Однажды, дождавшись отца (он ездил в Айканов), мать выпрямилась, словно помолодела, сказала прямо при мне:
– Не верю я вам, Юрий Иванович.
На Вы к мужу, отцу моему.
Отец покраснел, будто его застали врасплох за постыдным делом, и, запинаясь, ответил:
– С мещанкой жить не могу, понимаете ли, и не буду. Не для того мы строим светлый храм, чтобы такие, как Вы, – язвительно, тоже на Вы, к жене, матери моей, – такие, как Вы, правили в нем.
Мать раскрепощенно, раскинув руки словно птица, рассмеялась:
– А чтоб правили в нем твои любовницы! Ах, какой это будет светлый храм, глаза слепит.
И они расстались. У взрослых, оказывается, все просто. Мы переживаем, пишем исповеди (а за окном что делается – настоящая пурга, бедный Урийск совсем погрузился в зимний сон. Впрочем, есть обитаемый остров – школа), а взрослые расходятся внезапно и навсегда.
Мама и сестры уехали к родне в Сваринск, я провожал их теплоходом. Нам дали трёхместную каюту, но все десять часов мы провели на верхней палубе, сестренки беспричинно хохотали, возился с ними и я. Мимо проплывали берега в дубняке, пахло свежей рыбой и дымом деревень.
Прощаясь, мама обняла меня:
– Только об одном прошу тебя, Эрик, живи как бог на душу положит. Не придумывай хрустальные дворцы, в хрустальных дворцах тяжело дышать.
Мы остались вдвоем с отцом.
Минуло два года. Я мечтал пристать в Сваринске к берегу и прямо в кирзовых сапогах, в тельняшке, придти к маме и принести ей первую зарплату. Но за весь сезон «Чубарь» ни разу не спускался в низовья Умары, я ходил на север, к порогам и возвращался в Урийск. Пропитавшись солнцем и запахом соляра, я готовился – взамен свидания с мамой – к встрече с отцом. Я продолжал любить отца.
Я не лгу. Я пишу, а про себя думаю: наш физик Дмитрий Куприянович поймет меня лучше, чем Вы. Мужчинам договориться легче друг с другом, и мы с отцом потихоньку ладим. Уроки мои он не проверяет, в душу не лезет, а то что вчера блажь на него на него нашла – так блажь, говорю. Он даже и не слушал, что физичка плела ему на меня. Я думаю, его заинтересовала сама физичка, одинокая женщина с тонким станом… Ох, я снова побежал куда-то не туда, простите, простите.
В то августовское утро мы подходили к Урийску, к нашей родной базе. Свободный от вахты, я стоял у правого борта и в бинокль рассматривал город и пляж на берегу реки.
Рассматривать людей в бинокль на пляже неловко, и иногда я не смотрел туда, но вскоре снова поднимал бинокль. Мне хотелось смотреть на девушку под розовым зонтом. Что-то поразило меня в ее облике, когда «Чубарь», споткнувшись, сбросил ход, и я через окуляры бинокля, почти в упор, увидал ее глаза, обращенные ко мне.
Из кают-компании выбрался Иннокентьевич и прохрипел:
– Что ты смотришь на этих женщин? Ишь, нашли время на песке валяться. Страда по всей Умаре…
– Они отдыхают, – возразил я Иннокентьевичу. – Неделю работали, а сегодня отдыхают. У нас каждый имеет право на отдых.
– Все одно, нечего глаза на них пялить. Голых женщин (вообще-то он сказал другое слово) не видел, что ли?
Я разозлился.
– Да, не видел, – отвечал я боцману.
Тут вышел из рубки капитан, Иннокентьевич пробасил:
– Щенок положил глаз на берег, капитан… – и ко мне. – Погоди, насмотришься ишо. Поперек горла они ишо станут тебе. Вот здесь, – Иннокентьевич ударил себя по толстой шее, примостятся, как на насесте…
Капитан усмехнулся в аккуратно подбритые усики:
– Не слушай старика, – сказал капитан. – Слушай меня. А я не совру тебе: пляжи Умары это букет цветов из Ниццы. Вдыхай, рви охапками, осязай!
Капитан тронул боцмана за плечо:
– За мной, Иннокентьевич! Что-то руки стали зябнуть, – и они скрылись во чреве буксира.
Прямо с борта я перемахнул на пирс. Я торопился. Я боялся, что не найду девушку под розовым зонтом. Но я отыскал ее, правда зонт оказался зелёный, но, может быть, я дальтоник.
Шагах в десяти от нее я разделся и стал загорать, хотя загорать было некуда; за лето я прокоптился как сто чертей.
Девушка была одна, она читала книжку в синем переплёте. Наверное, стихи, подумал я, и угадал. Она читала Маяковского. Представьте, плюс сорок по Цельсию, разомлевшая толпа у реки, и – Маяковский. Я даже фыркнул. Девушка подняла взгляд, и я тотчас понял, чем поразило лицо ее… Оно сильно напоминало мою маму. Помню, я лежу на раскладушке, а мама наклоняется ко мне и что-то шепчет.
И у нее такие же слегка запавшие щеки, длинные руки, тонкая талия и ноги маленькие. Кстати, у меня тоже нога – маломерка, ногами я удался в мать… Но главное взгляд – отрешенный, осенний, мамин взгляд.
Над водой кувыркались чайки, высматривая добычу. Я пошел в кусты, сломил два прута, сделал из рубашки тень. Когда солнце переходило на другое место, я подвигался, пряча голову от немилосердных лучей.
А сам все смотрел на нее.
Стихи она читала чуть шевеля губами. Будто спорила с Маяковским. Толпа не действовала на нее, просто это было два мира. Один мир она и другой мир – мужчины и женщины вокруг.
Раза два она внимательно посмотрела в мою сторону и решительно захлопнула книгу. Потом сказала негромко:
– Зачем Вы так смотрите на меня? Вон там – она показала в сторону, – там девушки резвятся…
– Просто так, – негромко ответил и я. – Хочу, вот и смотрю. Могу и не смотреть. Но зачем, если я хочу?
– Чудак, – рассеянно сказала она. И вдруг предложила: – Есть хотите? У меня в сумке бутерброды, министерские, с красной икрой, – она открыла большую сиреневую сумку.
В этот момент я увидел, как на палубе «Чубаря» два чудовища, полуприседая, пытаются плясать. Капитан плясал твист, а боцман барыню. Пляж зааплодировал им, но Иннокентьевич и капитан враз легли на палубу и больше не поднялись.
– Я совсем не хочу есть. И не поэтому я смотрю на Вас, – я сказал глупость, как семиклассник.
– Право же чудак, – повторила она. – Вас наверняка звать Костей.
– Это почему же? – встрепенулся я.
– Да так, все Кости немного чудаки.
Она протянула бутерброт. Я подошел и взял его. Я сказал:
– Спасибо. По правде, я малость проголодался.
– Ну вот, разве не чудак… Да Вы бы шли сюда, а то Ваша юнгштурмовка, – она необидно улыбнулась, – выгорит под солнцем. А зонт большой, нам места хватит.
Так мы оказались лицом к лицу.
Я молча рассматривал ее. В матовом овале щёк и в устьях глаз я увидел первую усталость, побарываемую бедовым характером.
Прошла наверное вечность. На Спасской башне пробило восемь часов, у гробницы Ленина сменилась