Борис Черных
Есаулов сад
Прямо пойдешь…
Как заботлива Россия к своим лучшим детям, к писателям своим. Как бережно устраивает их судьбы, награждая порывистой душой, острым чувством чести, беспокойным нравом и любящим сердцем. И как обдуманно складывает историю, чтобы ее поэтам хватило материала: деспотии, восстания, мятежи, Кавказ, ссылки, дуэли, изгнания.
Отойдет одна пора, родятся новые поколения. Им – свои революции, войны, великие стройки с великими неправдами или духовные параличи, которые хуже бега. И опять насилие, лагеря, ссылки, запоздалые реабилитации. Будто мачеха-история ждет от них усталости, ожесточения, капитуляции. А они держатся за матушку-Родину и в свой час переносят все – жадно строят, восстают против зла, сидят по лагерям. И все ищут свободы и правды, все ищут Родине чести и со всех перепутий идут прямо, туда – где голову сложить.
И вот чудо – поперек жизни, но вдоль русской правде – их литература горит светом и верой!
Борис Черных – писатель этого рода. Его сжигает русское желание воли и справедливости. И сто раз осмеянный вопрос
Мы были с Борисом недавно в той его камере, в прогулочном дворе зоны полтора на полтора метра с колодезной высотой, где небо забрано колючей проволокой, так что коли и увидишь снизу редкую птицу или облако, то и они покажутся такими же невольниками. Этот страшный ящик короткой свободы обит ржавым железом, которое каменеет в мороз и плавится в жару, заливается дождем и снегом, чтобы и минутная вольная мысль была скручена смирительной рубашкой тесноты.
Он вернется оттуда в 87-м году. И, слава Богу, «ничему не научится», потому что вскоре созданная им в Ярославле газета «Очарованный странник» тотчас станет лучшей газетой русской провинции, где первой будет все та же мысль о правде мысли и красоте Родины. И о газете будут благодарно говорить Солженицын и Струве. Виктор Петрович Астафьев позовет его на первые чтения в Овсянке и речь Бориса Ивановича будет пряма и стремительна как во всякий час жизни. Так будет и потом, когда он вернется в родной Благовещенск, где, конечно, тоже тотчас затеет газету. На этот раз это будет «Русский берег», и он опять соберет лучшие силы. И берег этот будет подлинно русским с памятью о нашей европейской ответственности за человеческую судьбу мира.
Но что чертить биографию, когда перед читателем книга?
Там Никольская церковь может стоять на площади Лазо и «две святости» уживутся в правильно понимающем мир человеческом сердце. Там слово печально и нежно, а душа открыта и не стыдится беззащитных слов, как это бывает только у внутренне очень храбрых людей. Там герои любят с романтической яркостью, потому что они дети русской литературы, которая никогда не уступала низости и коварству жизни, не давала этой жизни отговориться «сложностью и темнотой времени» и тем обманчиво извинить себя и дезертировать в ложь и предательство.
Писатель слагает своим героям дивный венок благодарности за уроки свободы и радости посреди безумия падающих обществ и опять, как великие его учителя и предшественники по русской литературе, напоминает, что свет растет из страдания. И это лучшее сопротивление всем карательным устремлениям исторической неправды, спокойное противостояние всем политзонам и злым трубам хамской власти «подавляющего большинства».
Он поднимает правду и любовь, как его албазинские казачьи предки в половодье поднимали над стремниной детей и спасительные образа, чтобы однажды навсегда выйти на твердый берег и встать высоко вровень со своей великой историей и стоять с честью как подобает стоять русскому человеку в райском саду наконец понявшего свое назначение перед Богом мира.
1. Рассказы
Плач перепелки
Готовясь к ночи, она говорила:
– Мальчик мой будет лучшим мальчиком в Урийске.
– Что значит лучший? – спрашивал предполагаемый отец.
– Ну, он не станет лгать. Вы, мужчины, лжете на каждом шагу. Нужды нет, а лжете. И он будет любить свой дом. Вы любите забегаловки или чужие дома. А мальчик мой…
Предполагаемый отец раздевался донага с некоторым сомнением, в расчеты его не входил мальчик, да еще мальчик невиданных добродетелей. Он шел на зов этой женщины, не желая отягощать себя мыслями об отцовстве. Он просил и ее не загадывать вперед, а жить часом, ночью и еще одной ночью, если им не надоест быть вместе сорок часов кряду; и хватит ли сил на большое, неукротимое ее тело. Качала головой и она, сбрасывая одежды: ох, не то думалось, не то мечталось, когда она вызревала и наконец поняла, что быть матерью и ей.
– Ты чего, Верк? – предполагаемый отец потягом звал ее к себе, она с охолонутым сердцем переступала черту; дальше, за чертой, поезд шел стремительно или с долгими остановками – в зависимости от мощности локомотива. Мелькали полустанки и огни городов; они выскакивали на перроны, покупали соленые грибы и омуль, позже сельдь и обыкновенных бычков, свежую зелень, вдыхали по глотку воздуха, целительного после душного купе утлой ее комнаты, снова шли в объятия друг другу.
Она вслушивалась в музыку этих ночей. Когда музыка была осенней, с размеренным ненастьем, ей думалось: сейчас творится будущий ее сын. А если музыка была бравурной, напоминающей воинский оркестр, значит, опять не повезло и мужчину надо сменить, заплатив ему дополнительной ночью или одним часом дополнительной ночи, ниче, она и так одарила его через край, век бы не знать этих одариваний и этих ночей.
И вновь подступало к гортани благодетельное одиночество, она возвращалась к любимому, к иконописному лику его на стене. Они сфотографировались в последний день, в маленькой мастерской на Сталинской. Он сел в кресло, она встала рядом, он поднял взор, фотограф щелкнул, запечатлев навеки юношу восемнадцати лет с печатью отвержения на челе и ее, пречистую деву Веру.
Зная час отправления, они просили родителей не трогать их, не прикасаться, не звать пить и есть. Забыть о них. Он оставил завод, а она школу, где доучивалась в десятом, девичьем, классе: они пошли по городу, к Умаре. Умара разлилась, приглушив хор лягушек в лугах. И громко плакала перепелка в залитом половодьем орешнике под обрывом. Беспросветность нарастала, они снова шли по улицам, прохожие всматривались в лица его и ее. В Есауловом саду он хотел угостить ее морсом, она взяла стакан и захлебнулась. Он отбросил стакан, прижал ее, она затихла. Они еще не расстались, но кто-то развел их руки и отдалял, развенчивал их союз. Он припас в дровянике охапку сена, оно пахло медуницей. Она открыла всю себя ему, но он был так слаб и неумел, что сокровенная тайна ее осталась тайной. Проводив его, – она побежала за эшелоном и отстала, – она вошла в дровяник, заперлась, упала на топчан, замычала, ерзая по примятому сену, доставая, вынюхивая сквозь настой медуницы его девственный отроческий запах. Каждое лето, много лет подряд – даже родив мальчика – она приходила к дровянику, отпирала амбарный замок, навешивала крючок изнутри, ложилась ничком на доски и вдыхала давно канувший запах их непорочной любви.
Его увезли на восток. Она молилась, молитве ее обучила бабушка, чтобы японец не прянул. Японец не прянул, но прянули мы. Накануне в Айканове сняли с платформ казачью дивизию, дивизия прошла на рысях, урийских девок не успели напугать кавалеристы, и все время двигались составы, крытые брезентом, туда, к Амуру и за Амур, а Вера прогоняла слухи о войне. Августовское сообщение по радио застало ее врасплох, она кинулась к бабуле, уткнулась в иссохшую грудь, запричитала.
– Что ты, Верочка?! То баловство, а не война. Уцелеет твой Вадик, – но Вера давилась плачем, растелепой ушла домой. Дома она помыла лицо холодной водой, заплела косу, встала вполоборота к окну и заговорила с таинственными силами.