ревет вода, попирая камни-валуны. До села волной накатывается ее густой сытый шум.
Андрей стоит рядом с отцом, слышит, как шумят пороги, видит нечеткую синеву предутренних звезд. И видит Светланкины растерянные глаза, слышит жар ее упругого тела.
«Зачем все это? Светка зачем? Зачем непонятное жаркое Светкино тело?… Она разлюбит поди меня»…
Отец вздыхает: «Не время, брат, о бабе думать. Да это, сына, и хорошо, девственником на фронт идти, не знавши-то бабы».
Андрей идет к Светке – она дышит тревожно-тревожно, и Андрею страшно нарушить ее покой.
«Какая ж она баба, – говорит он отцу. – Девочка она».
При расставании ему хочется быть солидным. Ему хочется сказать Светке взрослые слова: «Не крути тут без меня». Но Светка печалится – гримаса на Светкином лице.
Андрей молча обнимает ее, крепко жмет руки стариков. Отец крестит его. Они присаживаются на ступенях, прислушиваются к порогам – все еще стонет и ухает остановившаяся, но буйная вода…
По высокой скользкой дороге Андрей покидает село. В окнах мелькают огни. Андрей проходит мимо стройного новенького дома – в нем живет одинокая мать Венки Гончарова. Прошлое, совсем близкое прошлое кровоточит – никогда в этом доме не раздастся голос Венки.
Андрей подходит к воротам гончаровского дома, гладит рукой шершавые доски калитки и идет дальше.
Село долгое. Пока он идет по нему – следом идут старики и Светка, и Светкина мать. Светка порывается догнать его, обнять, поцеловать, но оцепенение мешает ей сделать это.
«Да и не к чему парня расстраивать», – скажут старики.
Андрей на фоне красного лоскута неба. Занялась заря. И деду Косте удивительные мысли приходят на ум: Кто-то легко и бодро сошел на высокую блестящую деревенскую дорогу, и огромный венец зари над Его головой горит благословением Ему. Дед Костя не выдерживает, он шепчет горячо и убежденно: «Вернется он, как пить дать, вернется. Никак он не может не вернуться… „Старики и Светланка останавливаются, они ждут: вот сейчас он оглянется – все оглядываются с этого холма, когда надолго покидают дом. Он оглядывается. В его взгляде нет уже беспокойного огонька, но нет и спокойствия – взгляд сосредоточен и беспощаден, он говорит: «Эти дома, это село, с подпирающей его водой, Светка, батя, деда Костя – все это было. Было все это“…
Он стоит спиной к заре, заря обнимает его красными крыльями. Он машет рукой, и Светланка и старики машут ему. Он и они вглядываются, далекие, друг в друга. И все, и нет его больше. Только чуть слышно шелестят травы; блестя вчерашней влагой, отряхивают дождевую дрему сосны…
Андрей подходит к Порогу, садится у реки – былиной дышат мутные и мрачные ее воды. Утонуть в них легко – тем более если разок тебя ударит затылком или виском о камень. Выплыть невозможно, выплывали очень редкие. Счастливцы…
Мысли у Андрея идут вразброс, он не может собрать их воедино, но не может даже ухватить начало какой-нибудь мысли, хотя мозг его напряжен до предела, мозг горит.
«Порог, Порог, Порог, – шепчут губы Андрея, – Порог, Порог…». «… Петька. Наконец-то», – Андрей счастливо улыбается. Да, память о брате – радость. На фронте брат, его большой умный брат. Его оставляли на восточной границе, но он выпросился туда. И скоро замолчал. Но он жив, он такой добрый был, добрый не может умереть».
«И я, – думает обновленно Андрей, – я тоже не останусь на восточной. Там, где брат, там, где брат…»
… А если нет его – брата?…
Снова в припляс пошли слова: «Нет брата, нет брата, нет брата… Да, но ведь я-то, есть я, я – вот он…»
Он стоял в холодном сыром здании районного военного комиссариата сухой, подтянутый и решительный, мысли его были собраны в кулак. Он сжимал мягкие юношеские кулаки, боясь выпустить этот редкий, радостный момент ясности и сосредоточения сил – если он ослабит боль в пальцах.
Я упал головой вперед и как раз в те минуты, когда их фронт, после долгого затишья, был прорван, смят и раздавлен.
«Наконец-то, – подумал я, когда легко оторвал тело от земли и бросил его вперед. – Наконец-то!»
Но это были, точнее, было мое последнее слово в бою.
Я тоже упал головой вперед, но был подхвачен руками солдат.
Жить было нужно, слишком многое, а для двадцать лет многое это все, в жизни еще не было сделано.
Врачи говорили, что я выживу, и я выжил. Выжил потому, что камни Порога стояли в моих глазах и не давали мне выплыть.
Я хотел затопить эти камни большой спокойной водой, по которой могли бы ходить барки с хлебом и утюги-пароходы, полные гомоном пассажиров.
Юнкер Корецкий
Благословенный край – родина детства. Не та огромная разноязычная многоликая страна, что зовется родниковым словом Россия, а та родина, просторы которой мерил босыми ногами в детстве и перестуком колес пассажирского поезда в юности. Благословенный край… Такими возвышенными словами думал о недавнем, но уже прошлом, юнкер Корецкий.
Юнкер был молод, юнкера до стариков не доживали: либо выходили в прапорщики, либо… «Благословенный край»… Корецкий вздохнул, красиво сошлись на переносье темные брови. У мамы были такие белые руки, у папы – была одышка, но папа до сих пор одевает по утрам рыжую фуражку и идет на станцию. День и ночь от станции несутся стройные гудки паровозов. «Папа – работяга, все папы работяги. И я таким же буду». – потихоньку решает Корецкий.
Вспоминает Корецкий и Лизу, и Лину – глупеньких девушек, дочек папиного приятеля, вспоминает и спрашивает: отчего они такие глупенькие? Такие симпатичные, серьезные, а глупенькие? У них постоянно в глазах какая-то немая пустота… Как вот здесь, за окном… И мысли молодого человек перескочили на другое, близкое и завертелось хороводом: чего же, собственно, он добивается? Прапора новая власть не даст, да и не к чему он, прапор-то… А юнкерскую республику никогда не сделаешь… Скипетров, урод с красивой фамилией, сказал: «Я – Пестель, с той только разницей, что не полезу вдохновенно в петлю ягненком». «Нет, милый, полезешь. – Не полезешь – затолкают», – думает Корецкий и тотчас пугается своих мыслей, словно их может подслушать Скипетров.
«Тоска, – решает Корецкий, – кругом тоска, с Петрушиной горы летит тоска, эта желтая тоска – Ангара…» А ведь главное-то, все могло обернуться иначе, еще бы полмесяца, и он бы понял, как вот сейчас – ясно, ясно, а поняв – не вернулся бы сюда.
… Сейчас мама распечатывает банки с малиновым вареньем и вспоминает. Он тоже вспоминает, только в руках у него эта дурацкая штуковина…
Юнкер замечтался – зернышки ягод, тверденькие, как звезды, плавают у него в глазах, и он никак не может освободиться от больных галлюцинаций. Вдруг где-то справа чихнула трехлинейка, и посыпался горох: пули влетали в окно и бились о стены, как воробьи. «Вернигора убит!» – услышал Корецкий, но вниз не пошел, жалко было себя. Вернигора – такой большой красивый украинец, он вспоминал свой Днепр и говорил, смешно вплетая в русскую речь украинские словечки.
Перестрелка задохнулась в холоде. Внизу долго молчали, потом Корецкий поймал смутный шорох – по лестнице кто-то осторожно поднимался. Оглядываться, да и вообще делать что-либо, не хотелось. По сапу Корецкий определил, что это отец Петр, вечно бодренький, маленький, молодой еще человек. Отец Петр не принимал от своих почти сверстников-юнкеров двусмысленных шуток о бренности бытия и о юных институтках, с которыми любил говорить о поэзии: Надсон, Фет, Полонский, и в эту же группу попадал всегда почему-то Денис Давыдов. Действительно, было чему посмеяться… Но нынче отец Петр был хмур и молчалив, и молча они стали сторожить вечер. Ветер гнал по улице клочок бумаги, он белел в серых сумерках, и Корецкий заметил его; Корецкий быстро спустился со второго этажа, прижал руки к груди – волнение мешало ему сделать десять шагов из-за угла дома в улицу. Листок в это время опустился на