Бернард нажал на кнопку вызова у себя над головой и сказал стюарду, что он передумал и мы все- таки выпьем еще шампанского. И когда шампанское принесли, у меня сложилось впечатление, что бокалы мы подняли за грядущее рождение моей жены.
— После таких новостей следующего поезда мы ждать были уже не в состоянии и отправились в город — скорее в большую деревню, а названия, кстати, я так и не помню, — отыскали единственную тамошнюю гостиницу и сняли огромную комнату со скрипучими полами, на втором этаже, с балконом, выходящим на маленькую площадь. Место чудесное, мы потом частенько подумывали о том, чтобы наведаться туда еще раз. Джун помнила, как оно называется, а я теперь уже и не вспомню. Мы прожили там два дня, отмечали зачатие ребенка, проводили инвентаризацию наших с ней жизней, строили планы на будущее, как любая другая недавно поженившаяся пара. Примирение вышло просто роскошное — мы из этой комнаты считай что вообще почти не выходили.
Но был там один такой вечер, когда Джун уснула довольно рано, а я как-то все не находил себе места. Потом вышел прогуляться по площади, выпить пару рюмок в кафе. Знаешь, как это бывает, когда ты общаешься с кем-нибудь долго и плотно, а потом вдруг остаешься один. Возникает такое чувство, что ты просто спал все это время. А теперь пришел в себя. Я посидел возле кафе, снаружи, посмотрел, как местные играют в шары. Вечер выдался очень душный, и у меня в первый раз появилась возможность обдумать кое-что из того, что Джун наговорила мне на станции. Я попытался представить, каково это — верить, по-настоящему верить в то, что природа в состоянии отомстить зародышу за смерть насекомого. Она же на полном серьезе все это говорила, чуть не плакала. И, честное слово, ничего у меня не получилось. Это было магическое мышление, совершенно мне чуждое…
— Но, послушай, Бернард, неужели у тебя никогда не было такого чувства, будто ты искушаешь судьбу? Ты никогда не стучишь по дереву?
— Это же просто игра, оборот речи. Мы знаем, что это суеверие. Эта вера в то, что жизнь действительно способна награждать нас и наказывать, что под ее поверхностью существует более глубокая смысловая структура, отличная от той, которой мы сами в состоянии ее наделить, — все это магия, самому себе в утешение. И только…
— Биографы?
— Я хотел сказать — женщины. Наверное, главное, что я хочу сказать, так это то, что, сидя со стаканом в руке на этой маленькой, прокаленной за день площади, я начал понимать нечто важное относительно женщин и мужчин.
Я попытался представить, что сказала бы на это моя здравомыслящая и склонная к рационализму жена Дженни.
Бернард допил шампанское и скользнул взглядом по моей собственной бутылочке, в которой на донышке еще плескалась пара дюймов вина. Я протянул ему бутылку, и он продолжил:
— Давай смотреть правде в глаза: физические различия — это всего лишь, всего лишь…
— Вершина айсберга?
Он улыбнулся:
— Сходящий на нет кончик гигантского клина. Ну, в общем, я посидел там еще, выпил еще стаканчик-другой. А потом… Я понимаю, что нелепо придавать слишком большое значение тому, что люди могут наговорить тебе в запале, но тем не менее со счетов этого сбрасывать тоже не стоит… Потом я начал думать над тем, что она сказала про мои политические убеждения, может быть, потому, что в этом была доля истины, и не только про меня одного, и еще потому, что она и раньше говорила подобные вещи. Помнится, я подумал: она в партии надолго не задержится. У нее в голове свои собственные идеи, довольно странные, но имеющие вес. Обо всем этом я вспомнил сегодня днем, когда сбежал от того таксиста. Если бы на моем месте была Джун, Джун из 1945 года, а не та Джун, которая напрочь отгородилась от политики, она бы провела с этим человеком замечательные полчаса, обсуждая положение в Европе, порекомендовала бы ему несколько правильных книжек, вставила бы его имя в свой список рассылки, кто знает, может, даже убедила бы его вступить в партию. И ради этого рискнула бы даже пропустить свой рейс.
Мы подняли бутылочки и бокалы, чтобы освободить место для подносов с обедом.
— Короче говоря, вот такая история, еще одна тема для разговоров о былых временах и о жизни. Она была гораздо лучшим коммунистом, чем я. Но из этого срыва на станции сразу можно было сделать далеко идущие выводы. Можно было увидеть в этом и ее грядущее разочарование в партии, и первую ласточку из того бредового хоровода, которым вскоре закрутится вся ее дальнейшая жизнь. Так что ничего неожиданного в одно прекрасное утро в Горж де Вис не случилось, чего бы она сама тебе на этот счет ни наговорила.
Не слишком приятно было слышать, как мой собственный скепсис оборачивается против меня. И, намазывая маслом промороженную насквозь булочку, я вдруг поймал себя на том, что мне отчаянно хочется выкинуть что-нибудь этакое, отомстить за Джун.
— Но послушай, Бернард, а как тогда насчет мести за насекомое?
— То есть?
— Шестой палец Дженни!
— Мальчик мой, так что мы с тобой будем пить за обедом?
…Первым делом мы отправились на квартиру к Гюнтеру, в Кройцберг. Бернарда я оставил сидеть в такси, а сам отнес сумки через внутренний дворик, и дальше вверх на лестничную площадку пятого этажа
— Нехорошо, — повторяла она. — Слишком много людей здесь. В магазине ни молока, ни хлеба, ни фруктов. И в метро тоже. Слишком много!
Бернард велел таксисту отвезти нас к Бранденбургским воротам, но на поверку решение это оказалось ошибкой, и я постепенно начал понимать, что имела в виду Гюнтерова соседка. Людей действительно было слишком много, и машин тоже. И без того перегруженные дороги приняли на себя дополнительный груз отчаянно дымящих «Вартбургов» и «Трабантов», в первый раз выехавших полюбоваться новой жизнью. Все вокруг — и восточные, и западные немцы, и иностранцы — превратились в туристов. Мимо нашего застрявшего в пробке автомобиля гуртом шли компании западноберлинских подростков с пивными банками и бутылками шампанского, распевая футбольные песни. Я, сидя в полумраке автомобильного салона, вдруг пожалел, что я не во Франции, высоко над Сан-Прива, и не готовлю дом к зиме. Даже и в такое время года в теплые вечера там слышен звон цикад. Затем, вспомнив историю, рассказанную Бернардом в самолете, я вытеснил это чувство решимостью вытянуть из него, пока мы здесь, все, что только возможно, и вернуться к работе над книгой.
Мы расплатились с таксистом и вышли на тротуар. До памятника Победе было минут двадцать ходу, а оттуда, прямо перед нами, разворачивалась широкая улица 17 июня,[18] ведущая прямо к воротам. Кто-то занавесил дорожный указатель куском картона с надписью «9 ноября». Сотни людей шли в том же направлении. В полумиле впереди стояли подсвеченные иллюминацией Бранденбургские ворота, слишком маленькие и приземистые на вид, если учесть их общемировую значимость. У их подножия широкой полосой сгустилась тень. И, только подойдя поближе, мы поняли, что это собирается толпа. Бернард вроде бы даже замедлил шаг. Он сцепил за спиной руки и чуть наклонился вперед, будто бы навстречу воображаемому ветру. Теперь нас обгоняли все.
— Когда ты был здесь в последний раз, Бернард?
— Знаешь, а ведь на самом деле я этой дорогой вообще никогда не ходил. Берлин? Была здесь такая конференция, посвященная Стене, в честь пятой годовщины ее постройки, в шестьдесят шестом. А до того, боже ты мой! В пятьдесят третьем. В составе неофициальной делегации британских коммунистов, которая приехала, чтобы выразить протест — нет, это слишком сильно сказано, — чтобы выразить восточногерманской компартии нашу почтительную озабоченность тем, как она подавила Восстание.[19] Когда мы вернулись домой, нам от некоторых товарищей досталось за это по первое число.
Мимо нас прошли две девушки в кожаных куртках, джинсах в обтяжку и в усеянных серебряными гвоздиками ковбойских сапогах. Двигались они, взявшись под руки, и на взгляды, которыми провожали их