набор все и вся объясняющих причин как-то меня не успокаивал. Может быть, поездка во Францию,
— Не думаю, что Джун восприняла бы это как комплимент.
Бернард поднял свой плексигласовый бокал, чтобы солнце, заливавшее салон самолета, заиграло на пузырьках шампанского.
— В нынешние времена мало кто воспринял бы это как комплимент. Впрочем, пару лет за правое дело она билась как тигрица.
— До Горж де Вис.
Если я начинал вытягивать из него информацию, он чувствовал это сразу. Не глядя в мою сторону, он откинулся на спинку кресла и улыбнулся.
— Что, опять пришла пора поговорить о былых временах и о жизни?
— Надо же когда-то довести дело до конца.
— Она когда-нибудь рассказывала тебе, какая у нас с ней вышла ссора? В Провансе, на обратном пути из Италии, примерно за неделю до того, как мы добрались до Горж?
— Нет, кажется, ни о чем таком она не упоминала.
— Дело было на железнодорожной платформе возле маленького городка, названия которого я уже не помню. Мы ждали пригородного поезда, который должен был довезти нас до Арля. Крыши над перроном не было, фактически это была скорее даже не станция, а просто остановочный пункт, да еще и полуразрушенный. Комната ожидания выгорела дотла. Стояла жара, тени не было, и присесть тоже было негде. Мы устали, а поезд опаздывал. И, кроме нас, на станции никого не было. Прекрасная декорация для первой семейной сцены.
В какой-то момент я оставил Джун стоять рядом с вещами и прошелся до конца платформы — ну, знаешь, как это бывает, когда время тянется медленно, — до самого края. Там все было как после бомбежки. Должно быть, опрокинули бочку смолы или краски. Каменный настил разворочен, между выломанных плит сухие клочки бурьяна. На задах, с противоположной стороны от железнодорожного полотна, были на удивление буйно раскинувшиеся заросли земляничного дерева. Я стоял и любовался ими, а потом заметил на одном из листьев какое-то движение. Я подошел ближе, и н
Вне себя от восторга я поймал его обеими руками, со всех ног побежал по перрону туда, где стояла Джун, заставил ее взять стрекозу в руки, а сам полез в чемодан за походным набором. Я открыл ящичек, вынул морилку и попросил Джун отдать мне насекомое. А она стоит и стоит, сжав руки вот эдак, и смотрит на меня со странным таким выражением, едва ли не с ужасом. И говорит: «Что ты собираешься делать?» А я ей: «Хочу забрать ее домой». Она стоит, где стояла. И говорит: «То есть ты хочешь сказать, что собираешься ее убить». — «Ну конечно, — отвечаю я. — Красавица-то какая». Тут она сделалась на удивление спокойной. «Она красивая, и поэтому ты собираешься ее убить». Ну а теперь давай вспомним, что Джун выросла чуть ли не в деревне, и никаких угрызений совести по поводу убийства мышей, крыс, тараканов, ос — короче говоря, всего, что мешало ей жить, — за ней прежде не водилось. Жара стояла смертная, и время для того, чтобы затевать дискуссию о правах насекомых, было не самое подходящее. Вот я ей и говорю: «Джун, иди сюда и дай мне стрекозу». Может быть, я это сказал слишком резко. Она отступила на шаг, и по лицу было видно, что она мою находку вот-вот выпустит. Я ей говорю: «Джун, ты же знаешь, как это для меня важно. Если ты отпустишь стрекозу, я тебе этого никогда не прощу». Она стоит и не знает, что делать. Я повторил еще раз то же самое, и тут она подходит ко мне чернее тучи, сует стрекозу мне в руки, стоит рядом и смотрит, как я кладу ее в морилку, а морилку — на место. Пока я упаковывал все обратно в чемодан, она молчала, а потом вдруг — может быть, с досады, что вовремя не отпустила стрекозу на волю, — она вдруг вспылила и набросилась на меня с упреками.
Тележка с напитками пустилась во второй рейс, Бернард поколебался, но второго бокала шампанского брать не стал.
— Как при любой ссоре, дело быстро перешло от частного к общему. Мое отношение к этому несчастному созданию весьма наглядно характеризовало мое отношение едва ли не ко всему на свете, включая ее самое. Я холодный, сухой, высокомерный. Я никогда не выказываю чувств никаких и ее хочу приучить к тому же. Она чувствует, что за ней наблюдают, анализируют ее, как будто она часть моей коллекции. Единственное, что меня интересует, — это абстрактные понятия. Я утверждаю, что люблю «творение», как она выразилась, но в действительности я хочу его контролировать, высосать из него всю жизнь, надеть ярлык и разложить по порядку. И в том, что касается политики, я точно такой же. Не людская несправедливость меня беспокоит, а людская неупорядоченность. И хочется мне не всеобщего братства, а эффективной организации общества. Предел моих мечтаний — это общество, организованное по принципу казармы, и научные теории нужны мне для того, чтобы подобное устройство оправдать. Мы стояли в этом жутком солнечном мареве, и она кричала мне: «Ты ведь даже рабочих не любишь! Ты с ними не разговариваешь никогда. Ты понятия не имеешь, какие они на самом деле. Ты их презираешь. Ты просто хочешь расставить их ровными рядами, как этих чертовых своих букашек!»
— И что ты ей на это ответил?
— Поначалу вообще почти ничего. Ты же знаешь, я терпеть не могу сцен. Я стоял и думал: «Вот оно как! Женился на замечательной девушке, а она, как выясняется, попросту меня ненавидит. Какая кошмарная ошибка!» А потом, просто потому, что хоть что-то нужно было сказать, я встал на защиту своего хобби. Большинство людей, объяснил я ей, испытывают инстинктивное отвращение к миру насекомых, а энтомологи — единственные, кто обращает на них внимание, изучает повадки насекомых, их жизненные циклы и вообще проявляет к ним интерес. И рассортировка насекомых по именам, классификация их по группам и подгруппам — важная составная часть всего этого. Если ты узнаешь имя той или иной части животного мира, ты начинаешь любить ее. Смерть нескольких насекомых ничто по сравнению с этой большой задачей. Популяции насекомых огромны, даже в случае с редкими видами. С генетической точки зрения все они клоны одной и той же особи, так что нет смысла говорить о каких-то там индивидуальных особенностях, а тем более о правах насекомых.
— Ну вот, опять ты за свое, — сказал она. — Ты же не со мной сейчас говоришь. Ты же мне лекцию читаешь.
И тут я начал заводиться. Что же касается политики, то да, совершенно верно, мне нравится мир идей, и я не вижу в этом ничего плохого. Другие люди имеют право соглашаться со мной или не соглашаться и даже спорить. Да, действительно, с рабочими я чувствую себя не в своей тарелке, но это вовсе не значит, что я их презираю. Это просто чушь какая-то. И я вполне пойму, если и они в моем обществе будут чувствовать себя не лучшим образом. А если говорить о моих чувствах к ней, то да, я человек не бог весть какой эмоциональный, но это не значит, что я ничего не чувствую. Просто меня так воспитали. И если она хочет знать, я ее люблю больше, чем когда-либо смогу выразить, вот, и если я недостаточно часто ей об этом говорю, что ж, мне очень жаль, и в будущем я, черт подери, обещаю делать это чаще, хоть каждый божий день, если потребуется.
А потом произошло нечто удивительное. Собственно, даже две удивительные вещи произошли одновременно. Пока я все это говорил, подошел поезд, с грохотом и скрежетом, в жутких облаках дыма и пара. И как только он остановился, Джун разрыдалась, обняла меня и сообщила мне новость, что она беременна, и когда она держала в руках эту крошечную зверушку, то вдруг почувствовала ответственность не только за ту жизнь, которая сейчас зреет у нее внутри, но и за всякую жизнь вообще, и что, позволив мне убить стрекозу, она совершила ужасную ошибку, и теперь она уверена, что природа ей этого не простит и с ребенком случится что-то страшное. Поезд ушел, а мы все стояли, обнявшись, на перроне. Меня так и распирало от желания пуститься в пляс по всей платформе от радости, но я как последний дурак пытался втолковать Джун учение Дарвина и успокоить ее, объяснив ей на пальцах, что самой логикой вещей никакая такая месть со стороны природы попросту не предусмотрена и что с ребенком нашим ничего не случится…
— С Дженни.
— Ну да, конечно, это была Дженни.