— Назови это Богом или Духом любви, Мировой Душой, Христом или законами природы. В тот день я увидела — и потом видела еще не раз и не два — яркую цветную ауру вокруг собственного тела. Впрочем, видимость происходящего значения не имеет. Важно обрести связь с центром, с внутренним бытием, а затем ее расширить и укрепить. А потом вынести ее во внешний мир, к другим людям. Целительная сила любви…
Воспоминание о том, что произошло после этого, до сих пор причиняет мне боль. Я ничего не мог с собой поделать, чувство неловкости было уже слишком сильным. Я просто уже не мог больше это вынести. Вероятно, годы одиночества как раз и оказались той питательной почвой, что вскормила во мне скептицизм — защиту от подобного рода страстных призывов к любви, к самосовершенствованию, к тому, чтобы прорвать закоснелую оболочку эгоистических чувств и увидеть, как она растворится в теплом молоке вселенской любви и благодати. Меня от таких разговоров неизменно бросает в краску. И стоит только кому- то начать при мне такой разговор, я бегу от него как черт от ладана. Я ничего подобного не вижу, ни во что подобное не верю.
Пробормотав что-то невнятное насчет того, что у меня затекла нога, я встал, но сделал это слишком поспешно. Стул качнулся назад и с гулким стуком ударился о комод. Испугался я один. И принялся извиняться. А она лежала и смотрела на меня с легкой удивленной полуулыбкой на лице.
Она сказала:
— Да нет, я все понимаю. Слова тут бездейственны, да и я устала. Может быть, в следующий раз мне и удастся объяснить тебе, что я имела в виду. В следующий раз…
Бороться с моим неверием здесь и сейчас у нее просто не было сил. День близился к вечеру.
Я еще раз попытался извиниться за бестактность, но она перебила меня. Она говорила как ни в чем не бывало, но за вежливой манерой вполне могла скрываться обида:
— Тебя не затруднит сполоснуть перед уходом чашки? Спасибо тебе, Джереми.
Стоя спиной к ней возле раковины, я слышал, как она вздохнула, поудобнее устраиваясь на кровати. За окном ветер по-прежнему трепал ветви каштанов. Я вдруг почувствовал внезапный прилив радости оттого, что скоро вернусь в свой привычный мир, вместе с западным ветром перенесусь обратно в Лондон, в мое настоящее, подальше от ее прошлого. Вытирая досуха чашечки и блюдца и расставляя их на полке, я попытался измыслить какое-нибудь более подходящее оправдание моему неподобающему жесту. Душа, жизнь после смерти, вселенная, полная смыслов. Может быть, потому я и шарахаюсь от такого рода вещей, что от них за версту веет радостным чувством успокоения и комфорта; вера и своекорыстие — близнецы- братья. Но разве можно ей сказать такое?
Когда я обернулся, глаза у нее уже были закрыты и дышала она ровно и часто.
Но она не спала. Когда я подошел к кровати, чтобы взять сумку, она прошептала, не открывая глаз:
— Я хотела еще раз поговорить о том сне.
Он уже был у меня в блокноте, этот короткий, повторяющийся от раза к разу сон, который донимал ее вот уже сорок лет кряду: две собаки бегут вниз по тропинке в ущелье. За той, что побольше, тянется кровавый след, отчетливо различимый на белых камнях. Джун знает, что мэр близлежащей деревушки не отправлял людей с ружьями, чтобы пристрелить этих собак. Они спускаются в тенистую ложбину под высокими скалами, потом в заросли кустарника и выныривают с противоположной стороны. Она видит их снова, уже на противоположной стороне Горж де Вис[12] — они бегут в сторону гор. И несмотря на то что они от нее далеко, именно в этот момент ее и охватывает приступ страха: она понимает, что они еще вернутся.
Я заверил ее:
— Я уже успел его записать.
— Не забывай, что он всегда начинается, когда я еще не совсем уснула. Я вижу их
— Не забуду.
Она кивнула, по-прежнему не открывая глаз.
— Ты сможешь сам отсюда выбраться?
Можно считать это шуткой, слабой попыткой иронии. Я наклонился, поцеловал ее в щеку и прошептал на ухо:
— Я думаю, справлюсь.
Потом я тихо пересек комнату и вышел в коридор, на красно-желтый, в завитушках, ковер, и мысль у меня в голове была та же самая, что и всякий раз, когда я уходил от нее: что больше я ее не увижу.
Так оно и вышло.
Она умерла четыре недели спустя, тихо, во сне, как сказала старшая медсестра, которая позвонила Дженни, чтобы сообщить ей эту новость. На похороны мы отправились с детьми и двумя племянниками и по дороге заехали за Бернардом. Поездка выдалась не слишком приятная. Стояла жара, в машине было душно, на шоссе велись какие-то ремонтные работы, а потому и машин было не протолкнешься. Бернард сидел на переднем сиденье и всю дорогу молчал. Время от времени он на пару секунд закрывал лицо руками. Но чаще всего просто смотрел перед собой. Плакать он вроде бы не плакал. Дженни сидела сзади и держала на коленях маленького. Дети говорили о смерти. А мы сидели и беспомощно слушали их, будучи не в состоянии увести разговор в сторону. Александру было тогда четыре года, и мысль о том, что его любимую бабушку собираются заколотить в деревянный ящик, опустить в яму и засыпать сверху землей, привела его в ужас.
— Ей это не понравится, — решительно заявил он.
Гарри, его семилетний двоюродный брат, владел фактологической стороной вопроса:
— Она же мертвая, глупый. Она даже ничего и не почувствует.
— А когда она вернется?
— Никогда. Если ты умер, обратно уже не вернешься.
— Нет, а она когда?
— Никогда-никогда-никогда-никогда. Она на небесах, глупый.
— Когда она вернется? Деда? Деда, когда?
Отрадно было видеть, что в месте столь удаленном толпа собралась довольно порядочная. Вдоль дороги, прямо от норманнской церкви, на заросших травой обочинах были кое-как припаркованы десятки автомобилей. Над крышами у них висело марево. Я еще только начал входить в тот возраст, когда человек регулярно посещает похороны, и до сей поры был только на сугубо светских — трое из моих знакомых умерли от СПИДа. Сегодняшняя англиканская служба мне была знакома скорее по фильмам. Подобно одному из великих шекспировских монологов, речь над отверстой могилой, целыми кусками застрявшая в памяти, представляла собой последовательность великолепно оформленных фраз, хоть сейчас на обложку книги: размеренный ритм, от которого по спине, не давая отвлечься ни на секунду, волнами пробегала дрожь. Я смотрел на Бернарда. Он стоял справа от викария по стойке «смирно» и смотрел прямо перед собой — как в машине, полное самообладание.
После службы я увидел, что он оторвался от группы старых друзей Джун и пошел куда-то в сторону между надгробиями, то и дело останавливаясь, чтобы прочесть надпись, а потом остановился у тиса. Он встал в тени, положив локти на кладбищенскую ограду. Я уже совсем было собрался подойти к нему, чтобы сказать несколько наполовину заготовленных неловких фраз, но тут услышал, как он зовет Джун по имени, через ограду. Я подошел ближе и увидел, что он плачет. Его длинное худое тело подалось вперед, потом опять выпрямилось. Он стоял в тени, раскачивался взад-вперед и плакал. С виноватым чувством я развернулся и пошел прочь — мимо двоих рабочих, которые орудовали лопатами возле могилы, — чтобы слиться с гомонящей толпой, чья печаль понемногу растворялась в теплом летнем воздухе, пока она текла себе через кладбищенские ворота, вдоль по дороге, мимо стоящих у обочины машин, туда, где начиналось некошеное поле, посреди которого высился большой кремовый шатер с закатанными вверх из-за жары боками. У меня за спиной камешки и комья сухой земли шуршали о лопаты могильщиков. А впереди было именно то, что, вероятнее всего, и представляла себе Джун: дети носятся среди растяжек шатра, официанты в накрахмаленных белых куртках разносят напитки, уже расставленные на затянутых простынями козлах, и вот уже первая молодая пара раскинулась на мягкой зеленой траве.