Это впечатление от Никольского форта так издавна вошло в мое сознание, что сейчас я даже был рад, что буду служить в его стенах. Но с первой же минуты это наивное представление разлетелось, как пыль. Форт внутри был угрюм и грязен. Заплесневелые стены были исписаны похабщиной и сотрясались от топота сапог, криков, разнообразного мата, божбы и песен. Внутри форта так густо пахло казармой, что одежда мгновенно и навсегда пропитывалась этим запахом.
В пыльном коридоре с дощатыми нестругаными полами нас снова выстроили. К нам вышел бледный женственный командир хозяйственной роты, очевидно, бывший офицер. Он с сочувствием посмотрел на нас, похлопал стеком по сапогу и сказал:
– Ну что? Видели бешеную собаку? Убить мало такого командира.
Говорил он искренне или провоцировал нас, так мы и не поняли. На всякий случай мы промолчали.
– Эх вы! – сказал командир роты. – Слякоть. Марш в подвал чистить картошку.
До вечера мы чистили гнилую мокрую картошку в холодном подземном каземате. Со стен стекала сырость. В темных углах повизгивали крысы.
Свет едва сочился в узкую амбразуру. Пальцы сводило от холодной и скользкой картошки.
Мы вполголоса разговаривали друг с другом. Тогда я узнал, что моего соседа – маленького и безропотного человека в очках с печальными покрасневшими глазами – зовут Иосифом Моргенштерном и что он был до войны рабочим бритвенной фабрики в Лодзи.
Вечером мы вернулись в казарму. Я лег на голые нары и тотчас уснул.
Среди ночи я проснулся от гулкого топота копыт. Я открыл глаза. Подслеповатая электрическая лампочка свешивалась на длинном шнуре с потолка. Разноголосый храп слышался отовсюду. Ходики на стене показывали три часа.
В желтом свете лампочки я увидел Антощенко. Он ехал верхом на гнедом коне по сводчатому коридору, и каменные плиты звенели под копытами его дебелого коня. Провод полевого телефона был протянут поперек коридора и мешал Антощенке проехать. Он остановился, выхватил шашку и перерубил провод.
Антощенко въехал из коридора в нашу казарму, остановил коня и крикнул:
– Хозяйственная рота! Стройся!
Испуганные заспанные люди вскакивали с коек и торопливо строились. Почти все были разутые, стояли на каменном полу босиком и вздрагивали спросонок.
– Вот сейчас, – спокойно сказал Антощенко, – вызову я сюда пулеметчика и прикажу вас всех пострелять, как перепелов. Думаете, я не знаю, что вы своего командира убить задумали, бешеной собакой обзывали.
В голосе у него задребезжали истерические нотки.
– Пулеметчика сюда! – крикнул он, обернувшись, и только тут мы заметили, что позади Антощенко, в дверях казармы, стоят два его ординарца. – Куда он девался, вражий сын?
– Товарищ командир, – осторожно сказал один из ординарцев. – Поедемте, ей-богу, домой.
– Убью! – дико закричал Антощенко и зашатался в седле. – На ремни изрежу, жидочки очкастые. Попилю всех циркулярной пилой, как баранов.
Антощенко захрипел. Пена потекла у него изо рта, и он начал медленно валиться с седла.
Мы стояли неподвижно. Потом оказалось, что у каждого в то время появилась одна и та же мысль, – если Антощенко действительно вызовет пулеметчика, броситься к стойке, где стояли винтовки, разобрать их и открыть огонь.
Ординарцы подхватили Антощенко и поволокли в коридор, а оттуда во двор на воздух. Дебелый конь безучастно, как заводной, пошел за ними следом.
Никто из нас, солдат хозяйственной роты, людей, попавших в этот полк случайно, не мог понять, как это в Киеве, рядом с Крещатиком, рядом с театрами и университетом, с библиотеками и симфоническими концертами, наконец, рядом с обыкновенными хорошими людьми, может существовать это черное гнездо бандитов во главе с полубезумным больным командиром.
Существование этого полка казалось бредом. Каждую минуту Антощенко мог застрелить любого из нас. Жизнь каждого зависела от того, что взбредет ему в голову.
Каждый день мы ждали его новых выходок, и он никогда нас в этом не обманывал.
Мы безвыходно сидели в Никольском форте. Отлучек в город не было. Но даже если бы нас и пускали в город, то нам некому было рассказать обо всем, что творилось в полку. Да и бесполезно было бы рассказывать, – просто нам не поверили бы.
Мы решили написать об Антощенко правительству и комиссару по военным делам Подвойскому{279}, но события опередили нас.
Несколько дней прошло сравнительно спокойно. Часть полка отправили под Триполье против Зеленого, а оставшиеся роты несли в Киеве караульную службу – охраняли склады и товарную станцию, участвовали в облавах на спекулянтов на Бессарабке и около знаменитого кафе Семадени на Крещатике.
Но вскоре поздней ночью полк был поднят по тревоге и построен широким каре па плацу перед фортом. Никто не знал, что случилось. Передавали, что со стороны Святошина подходит какая-то неизвестная банда и мы должны отбросить ее от города.
Легкое возбуждение бойцов передалось даже и в нашу хозяйственную роту, вооруженную японскими винтовками, но без единого патрона.
Мы стояли на плацу и ждали. За Днепром пробивался дождливый рассвет. Листья каштанов обвяли, опустив свои широкие зеленые пальцы. Пахло пыльной травой, и было слышно, как на колокольне в Печерской лавре пробило четыре никому не нужных часа.
– Полк, смирно! – прокричали на разные голоса командиры. Бойцы вытянулись и замерли.
В середину каре быстро въехало черное лакированное ландо. Два орловских рысака – белые в серых яблоках – остановилась и начали рыть копытами землю.
В ландо стоял Антощенко, а рядом с ним сидели три девицы в шляпках. Девицы толкали друг друга локтями, повизгивали от восторга и похохатывали.
– Полк, слушай! – протяжно прокричал пьяным голосом Антощенко и поднял над головой шашку. – Вокруг моего экипажа... повзводно... с моей любимой песней... торжественным маршем... шагом... марш!
Он опустил шашку. Полк стоял неподвижно. Только первая рота махновцев нерешительно, путая шаг, двинулась вокруг экипажа. Песенники запели «Ты не плачь, Маруся, будешь ты моя», но тотчас замолчали, и рота в растерянности остановилась.
– Марш! – диким голосом закричал Антощенко.
Полк все так же стоял неподвижно и молчал. Девицы перестали хохотать. Наступила такая тишина, что было слышно прерывистое гневное дыхание Антощенко.
– Ах, вот вы как, сучьи дети, – прохрипел Антощенко и потащил из кобуры маузер.
В ту же минуту из задних рядов звонко крикнули:
– Марух своих забавляешь, гад! Бей его, хлопцы, в душу, в гробовую доску!
Прогремел винтовочный выстрел. Кучер Антощенко резко повернул рысаков, они даже взвились на дыбы – и ландо помчалось с плаца по улице вдоль ограды Мариинского парка.
Вслед ему раздалось несколько винтовочных выстрелов. Потом ряды смешались, послышались нестройные крики и отчаянная ругань. Роту махновцев оттеснили к стене. Она начала отбиваться прикладами. Покрывая все над плацем и фортом, как будто над всем Киевом, раздался пронзительный разбойничий свист в два пальца.
– По казармам! Спокойно! – кричали командиры, но их уже никто не слушал.
Начался бунт.
Били махновцев, очевидно, за то, что это была любимая рота Антощенко. Махновцы засели в первом этаже форта и начали отстреливаться. Били заодно кашеваров и каптеров.
Трудно было понять, что происходит. Бешеный вой перекатывался по плацу, по лестницам и казематам. На нашу хозяйственную роту, к счастью, пока не обращали внимания, и мы без потерь отошли в свою казарму и забаррикадировались в ней.
Бунт стих через два часа, когда Никольский форт оцепил соседний Интернациональный полк, сформированный из пленных венгров и австрийцев. Убитых, как это ни удивительно, не было. Было только несколько раненых.
Утром в одиннадцать часов полк снова был вызван по тревоге на плац. Люди переругивались и хмуро и неохотно строились.
Полку объявили, что сейчас приедут члены правительства поговорить с бойцами и разобраться во всем, что случилось. Вздох облегчения прошел по рядам.
В центре каре поставили дощатую трибуну. Вскоре на машинах приехали члены правительства во главе с Раковским.
Полк взял «на караул». Оркестр заиграл «Интернационал», и, глядя на неподвижные ряды бойцов, никто бы не мог и подумать, что несколько часов тому назад в этом полку бушевал бунт. Только у некоторых из бойцов головы были забинтованы свежей марлей после ночных ранений и ушибов.
Антощенко незаметно прошел на трибуну. Он не поздоровался с полком. На трибуне он стоял рядом с членами правительства и даже пытался, заискивая, заговаривать с ними, но ему не отвечали.
Первым начал говорить Раковский. Говорил он мягко и ласково, успокаивал бойцов и сказал, что особая правительственная комиссия в течение трех дней разберет все жалобы на командира полка и в случае, если они подтвердятся, будут приняты самые решительные меры.
Антощенко стоял позади Раковского. Лицо его налилось кровью, от нервного тика передергивалась щека с багровым шрамом. Он все время судорожно то сжимал, то разжимал эфес шашки. В конце концов Антощенко не выдержал, отстранил Раковского и закричал:
– Разве мыслимо, товарищ Раковский, так деликатно разговаривать с этими кровогонами! Правительство снисходит до вас, а я снисходить не желаю. Из-за чего это я буду цацкаться с каждым дерьмом. Я поговорю с вами по-своему. Первое, – что же это вы, сукины дети, придумали жалиться на своего отца-командира нашему многоуважаемому правительству! Как вам влезло такое в башку! Вы должны не жалиться, а руки мне целовать. Кто из вас, бандитские морды, сделал людей? Я, Антощенко! Кто вас обул, одел? Опять же я, Антощенко! Кто вас кормит ячной кашей с постным маслом и полностью выдает табачное довольствие? Все тот же командир, товарищ Антощенко. Не будь меня, вас бы всех перестреляли, как миленьких, клянусь своим батькой-сапожником из Христиновки. А вы жалиться! А вы бунтовать! Заразы! Вот ты, с рыжей ряшкой, – три шага вперед! Да не ты, а вон тот в австрийской шинельке. Кто тебе выдал шинельку, приятель? Отвечай!
Боец в австрийской шинели вышел из рядов на три шага, стоял навытяжку, но молчал.
– Я тебе все выдал. Я, курносая твоя башка! А кто тебе выдал обмотки из синей шерсти, из чистой английской диагонали? Не знаешь, мигалки твои закройся! Я тебе их выдал незаконно, командир Антощенко, потому что то командирские обмотки. Пожалел, гада. Что ж ты лупишь глаза и молчишь, как засватанный? Теперь – второе! На командира жалиться вы смелые, а сами монахам в Лавру казенный хлеб продаете. Думаете, я не знаю! А шинелями кто на Житном базаре торгует? А девиц легкого поведения кто раздел на Владимирской горке и пустил нагишом по матери городов русских? Я все знаю. У меня вы все вот тут, в жмене, – Антощенко сжал и разжал свой красный кулак. – Я каждого могу немедленно подвести под расстрел.
Адъютант пытался остановить Антощенко, но он даже не оглянулся на него.
– Самогон варите по всем помещениям, с противогазов понаделали себе змеевиков. Патроны тратите на забаву да злодеянство, когда их недостает на фронте для борьбы против вольных украинских атаманов! Ну да годи! Ладно! Перед правительством я вас прощаю. Хрен с вами, у меня в сердце на вас ненависти нету. Что с вас возьмешь, с голоты. По этому случаю – полк, слушай!
Антощенко выхватил кривую шашку. Клинок жидко блеснул в сыром утреннем воздухе.
– С песней перед трибуной правительства церемониальным маршем повзводно с правого фланга шагом... марш!
Оркестр ударил разухабистый скачущий мотив, и полк неуклюже двинулся церемониальным маршем мимо трибун. В первой роте грянули песню:
Члены правительства, не дожидаясь окончания марша, быстро спустились с трибуны и уехали.
Полк недоумевал, чем все это окончится. Все были уверены, что Антощенко снимут с командования и разжалуют. Но дни шли, и ничто не менялось. Очевидно, правительству было не до