— Ну, лейтенант Дегтярев, рассказывайте, — сказал полковник, — как вы воспитываете своих подчиненных.
Азы службы я уже усвоил и счел за нужное ответить:
— Виноват, товарищ полковник.
— То-то, — смягчился Хач. — Моя машина в вашем распоряжении. Сорок минут сроку. Найти Гапоненко и привезти в расположение.
Я вспомнил, что утром Гапоненко подходил ко мне и просился в увольнение. Но я не отпустил его и даже ехидно спросил: «Не жениться ли?» Мне еще показалось, что по губам его скользнула усмешка. Вот она в чем проявилась, усмешка-то.
Искать Гапоненко я поехал в село Лугинки. Там, на ферме, как сказал сержант Марченко, работала его симпатия.
Но надежды мои не оправдались. На ферме была только старая бабка, в клубе его тоже не оказалось. На околице какая-то пара шарахнулась от автомобильных фар. Мы остановились, и я крикнул в их сторону:
— Гапоненко!
— В глаз захотел, что ли? — рявкнул бас.
— Извините.
Через тридцать девять минут мы возвратились в полк. Гапоненко уже стоял перед полковником. Явился он самостоятельно.
На другой день я получил выговор в приказе «за слабую воспитательную работу с подчиненными». Гапоненко посадили на гауптвахту.
А лейтенант Сергей Гольдин шагал между тем в гору. И я нисколько этому не удивлялся. Умел он как-то все делать ловко, эту ловкость замечали, и он сам знал, что замечают. Чем сложнее была обстановка, тем увереннее он чувствовал себя. Я завидовал этому его качеству и злился на себя за то, что завидую. Потому что чувствовал внутреннее несогласие с тем, что он делает, чего добивается, о чем говорит. Нет, не «о чем», а как говорит.
Его восхождение в передовики началось с зеленых мыльниц.
Это случилось примерно через месяц после нашего прибытия в полк. Хаченков явился в тот день в казарму еще до подъема. Он вообще частенько наведывался в полк по ночам. Жил бобылем или вдовцом, и никаких интересов, кроме служебных, у него не было. Поговаривали, что семью потерял в войну, что исчезла без всяких следов его жена вместе с двумя сыновьями в одном из гетто. Вторично не женился, навсегда вычеркнув личную жизнь... Так оно было или нет, в точности никто не знал, а сам он по этому поводу не распространялся. Трудно, наверное, было мужику, но об этом я смог задуматься только спустя годы. А тогда судил по-лейтенантски: пожилой, мол, человек, потому, мол, сторонится женского пола, потому и шустрит по ночам в городке, не зная, как убить бессонницу.
Так вот, явился он в полк где-то часа за полтора до подъема. Сыграл тревогу батарее, в которой Сергей командовал взводом, и управленцам, к которым принадлежал и я. Приказал офицеров не вызывать. Построил солдат и вывел их на плац. Затем дал сержантам задание на марш-бросок, а сам вернулся проверить кровати и тумбочки.
Это были последние минуты Сережкиной безвестности. Еще не зная результатов внезапной проверки, мы явились в часть и сразу же попали на разбор.
Он никогда не улыбался, наш командир полка. Говорил отрывисто, и все у него звучало по-приказному. И только иногда в огневом городке садился на снарядный ящик, сбив фуражку чуть ли не на нос, и чуть слышно говорил:
— М-мать его — по паровозу!
Значит, придраться было не к чему, боевая работа шла по его уразумению, и настроение у командира стояло на самой высшей отметке.
В тот раз, на предутреннем разборе, он тоже сидел за столом в сдвинутой на нос фуражке.
Мы все молчали, но без особого беспокойства: признак хорошего настроения был налицо. Но мало ли, как может повернуться.
— Лейтенант Гольдин! — назвал полковник.
Сергей вскочил с места и замер.
— Посмотрите на него, — сказал командир, и мы все уставились на. Гольдина. — Молод? Да! Проходит период командирского становления? Да!
Начало было не очень понятным. Чувствовалось, что и Сергей взведен и натянут. Хаченков сделал паузу и сказал с пафосом:
— Мал золотник, да дорог! — И приказал: — Обобщить опыт насчет мыльницы!
Сергей выдохнул воздух, по лицу его скользнула улыбка. Он сразу же стер ее движением губ:
— Слушаюсь, товарищ полковник!
Все объяснялось просто. Дня за три до этого солдатам выдавали денежное содержание. Сергей дал команду своему помощнику пустить шапку по кругу и приобрести сапожные щетки, крем и зеленые мыльницы.
— Почему зеленые? — спросил я Сергея вечером того дня.
— А черт его знает, — пожал он плечами.
Во всяком случае, на Хаченкова они произвели неотразимое впечатление.
— Вот и догадайся, — сказал я, — где найдешь, а где потеряешь.
Сергей посмотрел на меня чуть-чуть сверху, самую малость:
— Всякая случайность — следствие закономерности... Помнишь, как Хач встретил нас? Помнишь его речь? «Солдат все должен делать по стандарту и в единообразии видеть смысл красоты». Вот я и даю команду устроить в тумбочках единообразие.
— Химик ты, — сказал я:
— Ага, — с охотой согласился Сергей, — химик. А то ли еще будет!
Он был симпатичным, ну прямо-таки обаятельным нахалом, Сережка Гольдин. Во что бы то ни стало он всегда хотел быть на виду. И не скрывал этого. Говорил, что надо иметь задел на будущее.
Стоп! А так ли?
Я не забыл тот случай в училище, тот наш конфликт, когда я боялся, что меня отчислят из курсантов. Как-никак Сергей сам пришел к капитану Лупу, рассказал все, как было, и вытащил меня из беды.
А ведь рисковал. Мало ли чем могло ему обернуться признание! К тому же и со старшиной испортил отношения на все время, пока Кузнецкий не выпустился. Хорошо, что комбат был седой и мудрый. И седину, и мудрость ему дала война. Он согласился с Сергеем, что справедливость в конце концов всегда должна торжествовать.
Да, случались у Гольдина такие повороты, потому и прощали ему курсанты то, что не простили бы другому.
— Ты карьерист, Сережка, — сказал я.
— Ага, — опять с готовностью согласился он. — А разве это плохо? Карьера приходит к тому, кто много и хорошо работает. От этого польза делу. А мыльницы — деталь, штрих. Так сказать, лишняя запятая в длинном сочинении жизни.
— Красиво ты говоришь, Сергей.
— Это бывает со мной, Леня. А если по-серьезному, мы должны добиваться в жизни многого. Нам водить дивизии и армии. И чем быстрее это случится, тем лучше. Для меня, для тебя. И для наших будущих подчиненных. — И добавил: — Потому что у них будут мудрые и справедливые командиры. А?
Мы сидели в тот вечер в своей комнатенке. Две солдатские кровати, выпрошенные нами у кладовщицы, разделял стол, устроенный из снарядных ящиков. В переднем углу, там, где в старых избах место иконам, висел портрет бравого усача в траурной рамке. Тетя Маруся, хозяйка, вязала, сидя на сундуке. Не понимая сути разговора, взглядывала на нас с беспокойством. Только под самый конец вмешалась:
— Чудно вы как-то балакаете. И не ругаетесь, а как ругаетесь.
— Нет, мамаша, — Сергей с первого дня нашего квартирантства стал ее так называть, — не ругаемся. Такое для нас, мамаша, непозволительная роскошь.