Николеньку беспокоит, что он не сможет больше петь. Он пробовал, но кашлял и задыхался. Это приводит беднягу в отчаяние: вообрази, он думает, что голос — его главный козырь в победе надо мной. Я внушаю ему, что грех предаваться унынию, ему дарована жизнь, а что уж голос!
Давеча случился казус. Юрий Петрович вдруг явился один, изрядно навеселе. И, ты не поверишь, душа моя, решил приволокнуться за мной. Это после стольких лет дружбы! Добро еще детей поблизости не было, мы сидели в саду, в беседке. Мне жаль его, в нем погибает несомненный художник.
И вот, Волковский велел, как обычно, подать ему настойки, к ранее употребленному добавил еще. Мне даже показалось, что он делал это нарочито и слишком скоро. Потом вздумал пасть мне в ноги и обнимать колена. А как уж уговаривал! Я стала взывать к дружеским чувствам, пенять за излишества в вине, на что Юрий Петрович ответствовал: «Я боюсь тебя, без этого бы не решился. Ты ведь такая светлая и недоступная, а я ждал этого момента всю жизнь!» И уж нацелился с поцелуями. «Обожаю и боюсь!» — твердит. Что прикажешь делать: оттолкнуть и обидеть или ответить? Я стала шутить и смеяться, а он: «Помоги мне, иначе я испугаюсь и убегу». Мой смех слегка отрезвил его, вот тут-то я и напомнила вновь о дружеских чувствах. При первой заминке его я бежала из сада.
Назавтра Юрий Петрович приехал с извинениями, убивался сильно, боялся, что не прощу, лишу его благосклонности. Я посмеялась опять, но почувствовала, что он глубоко задет и страдает. Слава Богу, все обратили в шутку.
Теперь я думаю, отчего меня боятся мужчины? И Крауз как-то обмолвился, что побаивается меня. В каком это смысле? Боятся, а сами так и льнут.
Все, голубушка Таня, дела отзывают меня. Душенька, когда же увидимся вновь и всласть поболтаем? Напиши мне подробно все светские новости. Однако почта нас может здесь и не застать. Рассчитай сама, куда посылать письма, сюда или в Москву. В первых числах сентября мы уезжаем.
Девочки, кажется, уже заскучали, много разговоров о Москве. А я боюсь… Всякий раз тяжело покидать Приютино, жаль расставаться с летом, с озерами, лесом… Пиши мне, ангел мой, не забывай преданную тебе
Лизавета Сергеевна вовсе не лукавила в своем письме, однако, о многом и умолчала. К примеру, о том, что чувствовала себя счастливой и знала: эти дни останутся в ее памяти как самые безмятежные, с ничем не омраченной радостью любить.
Мещерский окреп, рана почти не беспокоила его. Он порывался хотя бы ночью выбраться из дома, но бдительная сиделка, выполняя рекомендации доктора, удерживала юношу в приятном заточении, позволяя только открыть дверь на балкон. С отъездом гостей хлопот стало меньше, дети занимали себя сами: Петя с кузенами пропадал в лесу в поисках грибов, Аннет помогала Маше в шитье приданого. Тетушка с мисс Доджсон варили варенье из брусники по каким-то редким английским рецептам, не доверяя сего сложного действа Мавре и дворовым девушкам. Все в доме шло по заведенному порядку, спокойно и тихо. Староста почти не появлялся в эти дни, пропадая в поле. В имение вернулся управляющий с семьей, они снова заняли свежеотремонтированный флигель. Хозяйка вздохнула легче, переложив основные заботы, связанные с полевыми работами, на управляющего.
Ее дни протекали в постоянном общении с Nikolas. Устраиваясь в креслах, Лизавета Сергеевна читала что-нибудь вслух или склонялась над работой, слушая Nikolas. О чем только они не говорили в эти тихие дни! Сколько оставалось еще не сказанного! Казалось, времени не существует. Они упивались друг другом, проникая в потаенные уголки души и открываясь навстречу друг другу. Это не могло надоесть, каждый день приносил что-то новое. Казалось, они задались целью рассказать все, что было до дня их встречи, всю жизнь. Правда, Мещерскому вспоминать пришлось не так уж много, но его красочные рассказы о Малороссии, о детстве, о людях, которые его окружали, стоили поболее иных историй, которые может поведать человек зрелый, но не наблюдательный и скучный.
Лизавета Сергеевна узнала, что у Мещерских под Полтавой богатое имение на три тысячи душ, что они в близком родстве с князьями Мещерскими. Матушка Nikolas из старинного полького рода. Она умерла, родив мертвого ребенка, когда Николеньке было восемь лет. Отец, гвардейский офицер, ушел в отставку и сам занимался воспитанием сына: нанимал учителей-иностранцев, обучал верховой езде и фехтованию, заставлял много плавать, обливаться холодной водой и делать гимнастические упражнения по утрам. Мальчик рос сильным и закаленным, дрался с дворовыми мальчищками, с ними же затевал потешные игры: взятие крепости или морской бой на пруду. Вопреки желанию отца, в гвардию он не пошел, уехал в Петербург, чтобы учиться в университете. Nikolas хорошо помнил, как его поразил контраст природы севера и юга. Темные, бархатные ночи сменились белыми, буйство и изобилие красок и плодов здесь представлялось утопией, вымышленной сказкой. Здесь все было серо и ровно, как берег Финского залива. И люди, замкнутые, по-северному хладнокровные, неприятно удивили своей сдержанностью и светским тоном. В свой петербургский период юноша усвоил многие житейские премудрости, в чем ему изрядно помогли друзья-студенты.
Алексей Васильевич купил дом в Петербурге и поселился с сыном, но хозяйственные заботы отозвали его в имение.
— Он по-прежнему живет один? — удивилась Лизавета Сергеевна
— Да, отец так и не женился больше. Он очень любил мою мать.
— А вы… вы скучали по ней? — что-то дрогнуло в душе молодой женщины, когда она спросила об этом.
— Ну, я уже плохо помню… Впрочем, я много жил в хуторах, там были заботливые, добрые хохлушки, которые жалели меня и баловали сверх всякой меры, в пику отцу, очевидно, — Nikolas усмехнулся. — Встречали причитаниями: «Як же ти пидрос!» Закармливали гарбузами, дынями, галушками, всякими сластями на меду. Заласкивали барчука и сироту. А в доме у нас жила экономка, бедная девушка из дальних родственниц. Она вела хозяйство, помогала отцу, да и грела его одинокое ложе, судя по всему. Потом он выдал ее замуж, но я тогда уже уехал в Петербурге.
Лизавета Сергеевна перевела разговор на деликатную тему, которая давно ее волновала: первый любовный опыт Nikolas. Памятуя рассказы Волковского, она была убеждена, что все дворянские дети обретают его в очень раннем возрасте у дворовых девушек.
— Мой первый опыт любви — это вы, — серьезно ответил Мещерский и даже слегка нахмурился.
— Но ведь были женщины?
— Были, да что вам до них? О таких вещах с дамами не говорят.
Такой ответ еще более разжег любопытство Лизаветы Сергеевны.
— Однако, первая юношеская любовь, кузины, горничные? — настаивала она.
Мещерский в старом бухарском халате покойного генерала стоял у окна, погруженный в воспоминания. На последних фразах он присел на скамеечке в ногах Лизаветы Сергеевны и взял ее руки в свои.
— Я никого не любил до вас. Поверьте, никакого романтического прошлого.
— Тогда, возможно, вы ошибаетесь, принимая влечение за любовь? — сомневалась дама. — Вы совсем не знаете себя.
— Вы не даете мне шанса узнать, — тихо проговорил Nikolas, целуя ей руки.
— Слишком дорогая цена, — в том же тоне ответила женщина. — Оглянитесь окрест, вы увидите множество достойных девушек… Однако мы отвлеклись! Помогите мне размотать шерсть.
Nikolas подставил руки, а Лизавета Сергеевна неожиданно рассмеялась, вызвав его обиженное недоумение. С трудом успокаиваясь, она разъяснила:
— Не сердитесь, я вспомнила: у нас в институте была сомнамбула, она вот так же держала руки, когда ходила по ночам! Представляете, снимала с девиц папильотки, блуждала, как «понимашки» (у нас так монастырских привидений называли). Потом мы приспособились подстилать у кровати мокрую простыню. Она наступала на нее и просыпалась. Ее потом из воспитанниц в пепиньерки взяли, других девиц воспитывать… Итак, вернемся к вашему неромантическому прошлому.
Мещерский продолжил:
— Если угодно, да: обыкновенное детство, обыкновенное отрочество. Больше счастливых воспоминаний, никаких роковых тайн.