– Спасибо, я, конечно…
– Ах да, простите, я не представилась. – Татьяна Ларина протянула руку, и я дрожащими пальцами взял ее. – Татьяна Чернова, можно просто Таня.
– Таня… – Но почему Чернова? Ах да, конечно…
О себе она почти не говорила, и все, что я знаю, было по крупицам собрано из разговоров с Лизаветой и немного с Нюточкой, из ее случайных реплик в ходе беседы на совсем другую тему. Эти сведения осели в моей памяти, и лишь годы спустя я доверил их бумаге, выковав недостающие звенья из летучего металла воображения.
Я узнал, почему не только ее лицо, но и лицо ее покойного мужа сразу показалось мне знакомым.
Я встречался с ним, хотя и было это давно, у моего сокурсника Ванечки Ларина, безвредного малого и славного выпивохи, который был мне, честно говоря, малоинтересен. Даже в самом диком бреду я не мог увязать это достаточно заурядное существо с моей доброй
В гостях у него я был один-единственный раз, на первом курсе; потом пути наши разошлись. Он отмечал день рождения, и, за исключением нескольких факультетских и недавнего моего одноклассника Андрея Житника, гости – довольно пестрая, сколько помнится, компания – были мне незнакомы. Никого из них я не узнал бы уже на другой день. Кроме одного. Имени его я тогда не запомнил. Он был старше и взрослее прочих (это совсем не одно и то же), держался ровно и с достоинством, не опуская себя до уровня резвящихся малолеток, вчерашних школяров. Юности свойственно творить себе кумиров и наделять окружающих мифологическими свойствами. В тот вечер он был моим богом. Мне до боли желалось преобразиться в его подобие, обладать его взглядом, плечами, осанкой, его джинсовой курточкой, так ладно облегающей худощавую спортивную фигуру, его манерой разговаривать, держать сигарету, вилку, стакан; уметь так же здорово играть на гитаре, читать стихи, рассказывать об экспедициях и альпинистских походах. Для начала я назавтра же купил самоучитель игры на гитаре и неделю терзал несчастный родительский инструмент, дойдя до упражнения номер шесть (русская народная песня «Ходит Васька серенький, хвост у Васьки беленький»). До секции скалолазания я так и не дошел, и постепенно черты моего однодневного кумира стерлись, и я забыл о нем годков этак на семнадцать, чтобы в один прекрасный день, все сложив и сопоставив, вспомнить и уже не забывать никогда.
Его звали Павел Чернов.
Только такой человек мог быть достоин моей зеленоглазой ундины. Их союз был столь же естественным, сколь противоестественным представлялся союз любого из них с кем-то еще. Оставалось снять шляпу перед неизбежным.
В «бабьем колхозе» я отогревал душу и бередил ее. Я чаевничал с Лизаветой – она работала вечерней уборщицей в трех учреждениях одновременно и днями была свободна. По вечерам кофейничал с Таней при неизменном присутствии Нюточки, которое нисколько нас не смущало: отношения наши были светлы и целомудренны, и ничего, не подобающего детскому взгляду, в них не было. По выходным мы втроем – Таня, Нюточка и я – выбирались на острова, в зоопарк, в городок аттракционов. Нас нередко принимали за семью, и это несказанно льстило мне. Но и ранило тоже.
В конце мая мне позвонила жена.
– Тебя видели с женщиной, – с мазохистским кайфом заявила она.
– Увы, это совсем не то, о чем ты подумала. Впрочем, на развод я согласен. Квартиру и имущество оставляю тебе, обязуюсь отдавать не треть, а половину зарплаты.
В трубке послышался мокрый всхлип.
– Ты изверг и эгоист. Детям нужен отец. Для кого я их рожала, спрашивается?
– Не знаю.
– Девочкам нечего надеть. Малышу необходим манежик и детское питание. Скоро лето, надо ехать к бабушке в деревню, а у нас не хватает даже на билеты. Я во всем себе отказываю…
– У меня есть двести рублей. Больше пока не могу.
Двухсот рублей у меня не было. Я одолжился у знакомого под гарантию с гонорара за Брукса, отнес в ломбард последний приличный свитер и продал на толчке кое-какие книги. Впрочем, жена очень верно подметила: скоро лето. Стало быть, косяком пойдет абитура. Скрепя сердце, я позвонил шефу (он же председатель приемной комиссии) и напомнил о своем существовании. В тот же вечер начались звонки.
Я встал на пашню. Времена суток сделались неразличимыми, но денежные переводы на деревню бабушке поступали исправно. Как-то незаметно милые мои соседки откочевали на дачу. Прошел июль. В августе я работал на приеме, а в сентябре, вконец измочаленный, я подрядился ехать со студентами в колхоз: поскрипывающий организм требовал срочного окисления. Из соображений экономии квартиру на этот месяц пришлось пересдать коллеге, недавно оформившему развод.
Возвратившись, я узнал, что этот коллега, сволочь первостепенная, в мое отсутствие вступил в преступный сговор с хозяевами и сделался теперь официально признанным жильцом и плательщиком. Мои вещи, коих, по счастью, было немного, в собранном виде стояли и лежали в стенном шкафу. Новый жилец был явно настроен на скандальное разбирательство, но у меня просто не было сил.
Выручила Таня. Она куда-то позвонила, и уже через день я въехал в узкую и длинную комнату в полупустой служебной коммуналке на последнем этаже страхолюдного дома на улице Шкапина. Обстановка была вполне пещерной; соседи, семейство дворников, напоминали троглодитов; удобства отличались скудостью, телефона не существовало вовсе. Но свобода стоила этих жертв.
В моей конторе занятия пошли в полную силу. Деканат, не забыв то, что я весь предыдущий семестр прохлаждался, якобы повышая квалификацию, нарисовал мне усиленную нагрузочку, изобилующую многочасовыми окнами и перебежками из корпуса в корпус. Редкие часы, остающиеся от службы и дороги туда-обратно, я корпел над культуртрегером Бруксом, с которым запаздывал почти безнадежно. Наведаться в далекий спальный район, подаривший мне столько горького счастья, было физически невозможно.
Под конец семестра мне сделали еще один подарочек, командировав в полярную ночь, – читать лекции и принимать экзамены в нашем архангельском филиале. Перевод я успел сдать в день вылета. Маясь бессонницей в шикарном, но адски холодном номере гостиницы, я дал себе слово немедленно по возвращении объясниться с Таней, сказать ей наконец все заветные слова, мучительно распирающие мозг. И пусть она раз и навсегда решит мою судьбу.
Я поехал к ней прямо из аэропорта, невыспавшийся, с чемоданом и сумкой через плечо. Была суббота, и я от души надеялся, что застану ее дома. Мной овладела лихорадочная, нетерпеливая решимость. Не помню, как я добрался до ее дома. Кажется, даже брал такси. Не помню. Лифт целую вечность полз до восьмого этажа, и мне казалось, что я до дыр зачитал и короткое неприличное слово на его щербатой стенке, и недавно появившуюся чуть ниже надпись «Хай живе перестройка!». Наконец я выскочил из лифта – и в недоумении остановился перед открытой дверью ее квартиры. Я позвонил, но никто ко мне не вышел. Тогда я распахнул дверь пошире и вошел сам. В прихожей было пусто, совсем пусто, исчезла даже тумбочка из-под телефона, а сам аппарат сиротливо стоял на полу. Я заглянул в гостиную. Посередине комнаты плотной кучей стояли чемоданы, ящики, коробки. Вся обстановка исчезла, лишь у голой стены притулилась одинокая раскладушка. На стене, в том месте, где висели портреты отца и сына, остались лишь два темных квадрата невыцветших обоев. Я пересек гостиную и распахнул дверь спальни. Моему взору предстали матрасы на голом полу.
– Таня! – срывающимся голосом позвал я. В глубине квартиры зашипел туалетный бачок. Я выбежал в прихожую.
– Таня?
На меня, потирая руки и ослепительно улыбаясь, надвигался огромный, пузатый и усатый негр в пышной меховой шапке.
– К-как… – выдавил я. – А Таня?..
– Танья… – озадаченно повторил он и остановился. – О, Танья! Он пошел на суперинтендант…
Я не понял, а потому перешел на английский и четко и медленно задал три вопроса: где женщины, которые живут в этой квартире, кто он такой и какого черта здесь делает. Он кивнул и, старательно выговаривая каждый слог, начал отвечать в обратном порядке:
– Я сторожу вещи. Меня зовут Джошуа. Моя жена, ее сестра и девочка пошли к управляющему домом получить документ, удостоверяющий, что они здесь больше не живут.