— А то, что «красные командиры в плен фашистам не сдаются, туда попадают трусы или предатели» тоже я придумала? — спокойно, угрюмо поинтересовалась Войтич.

Какое-то время Калина молча смотрела на крест. Дощечки поперечин были мокрыми, крест шипел, чадил, но по-настоящему не возгорался. Словно не хотел принимать отпущение грехов убиенного Брылы из рук этой страшной женщины.

— Чего замолчала? Я спрашивал об офицерах, о марше перед расстрелом…

— Не видела я этого. Может, и байки. Этого не видела, зато многое другое… Словом, насмотрелась. Но это уже не для твоих гнилых ушей и сопливых страстей. А про то, что в плену побывал, лучше помалкивай.

— Почему? Я все смогу объяснить. Я сражался.

— Плевать. Молчи. И скрывай, скрывай, сколько сможешь. Уж чего-чего, а плена тебе не простят. И через двадцать лет в шпионы запишут. Это я тебе говорю, «Лагерная Тифоза».

— Ладно, не будем сейчас об этом. Жизнь покажет. Как ты попала к старику Брыле? Как ты вообще решилась войти в его дом — к отцу лагерницы?

— Когда подошли немцы, часть зэков, кто физически посильнее, к Уралу отправили, остальных — в Христову прорву.

— То есть расстреляли? — расшифровал этот лагерный жаргон Беркут.

— Мужиков наших, из охраны которые, почти всех на фронт угнали. Остальных — и в основном, нас, баб, со всем лагерным барахлом — в эвакуацию, чтобы где-то там, то ли в Мордовии, то ли еще где-то, новый лагерь заложить. Но эшелон фрицы разбомбили. Кто выжил — оказался в окружении. Я, как только поняла это, два пистолета в карман, патроны насыпью — туда же и, лютая на весь свет, как зверь, пошла назад. Сюда. Напролом. Как шла-лютовала, рассказывать не буду, — крест наконец воспламенился и, то ли от этого, то ли вспомнив о том, как она «шла-лютовала», Калина мстительно улыбнулась.

— И не боялась возвращаться в края, где тебя знали как охранницу лагеря? — Беркут спросил об этом скорее из страха, что Войтич прервет свой рассказ и вновь замкнется в себе.

— А куда мне еще было? Как волчица — в логово. Ну так вот, дошла до своего села, узнаю: мать похоронили, снаряд в погреб попал, где она с соседками пряталась. Отца у меня давно нет. Да и был ли, кобель чертов? Ахата — вон она, стоит. Что делать? Я оружие на берегу, под корень вербы спрятала и начала прикидывать, как в доме своем, отцовском, перезимовать. А тут, как назло, на второй день, к вечеру, появляется один наш сельский, тоже окруженец. Говорит — даже мышь колхозную немцам не выдал бы, сам стрелять-вешать оккупантов буду, но тебя привел бы в их комендатуру. Пусть поизмывались бы над тобой, как ты над женщинами-лагерницами измывалась, а потом повесили на суку, посреди села, но только обязательно вверх ногами, чтобы помучилась напоследок. И всем объявили — за что такое наказание. — Так веди, говорю. — Предателем не хочу прослыть. А еще, не желаю, чтобы вышло так, будто это фашисты тебе, и таким, как ты, за люд наш перестрелянный отомстили. Но и сам повесить посреди села тоже не смогу. Немцы-полицаи не дадут. Поэтому собирайся, стерва, я тебя за огородами, на берегу, порешу. И повел. Ножом под ребра подталкивал. На ночь глядя в плавни. Бил, гад, страшно. Он меня смертно бил, а я даже не кричала. Не звала на помощь. Словно сама приговорила себя, — ему отводилась только роль палача.

— Он был без оружия? — Беркуту непонятна была жестокость новоявленного мстителя.

— Может, и был пистолет, однако шпигал меня под ребра ножом. Так, слегка… едва тело сквозь ватник пробивал. А когда решил, что мне конец, так, недобитую, и сбросил с берега. Вот только не знал, что змею надо добивать до конца. Он-то решил, что я утонула, а меня в камыши снесло. Там я кое-как очухалась. Вернулась, взяла свое оружие, ползком до соседской хаты добралась. Почти двое суток на чердаке сарая отлеживалась, в тряпье зарывшись. Тихо, чтобы и духа моего никто не слышал. Но пока лежала, за мной дважды немцы в сопровождении старосты приходили. Соседей расспрашивали, куда энкаведистка исчезла. Словом, поняла я: что от тех мне смерть, что от этих. На третьи сутки, ночью, спустилась в хату, картошки себе сварила, сколько нашла, поела, проверила пистолеты и пошла к тому окруженцу, к Криваню.

— И ты решилась на это?

— Думаешь, прощения просить?! Нет. Прихожу, вижу: он, еще с одним окруженцем и тестем своим, за столом сидят. Самогон пьют, как жить дальше, думают. Те двое вроде как в партизаны собрались, что ли. Так вот, вошла я. Кривань, тот, который убивал, как увидел меня — из-за стола поднялся, мычит что-то… Гости его понять ничего не могут, потому что истории нашей не знают. А я ему говорю: «Ну что, все, отмычался? Остальное на том свете домычишь». И от порога прямо в рот ему пальнула. Истинный крест: прямо в рот.

Беркут удивленно покачал головой.

— Тут сразу жена его, двое детей… Визг, крики. Я еще от люти две бутылки разнесла — со школы метко стреляю, «ворошиловский стрелок», в соревнованиях участвовала — плюнула и ушла. «Извините, — говорю, — что веселье ваше испоганила» — и ушла. Те двое мужиков даже из хаты выйти вслед за мной побоялись. Напротив нашего дома небольшой мосточек был, мать белье на нем стирала. Так я топором сорвала три доски, привязала к ним веревкой сноп камыша и, как на плоту, на этот берег переправилась, в плавни. Ночь. Вода холодная. Да к тому же в плавнях заблудилась, чуть в трясине не угонула. Но судьба смилостивилась: утром старик Брыла наткнулся на меня. На чуть живую. Коряги да сухой камыш для топки собирал, вот и…

— Он знал, что ты надзирательницей в лагере служила?

— Знал ли? — криво усмехнулась Катина. — Еще как знал! Свидание с дочерью при мне было.

— Значит, это действительно правда: его дочь сидела в вашем лагере?!

— Все, что я говорю сейчас, — правда, — озлобленно подтвердила Калина. — И прекрати переспрашивать — в душу лезть! Ну а Брыла… Он меня, конечно, запомнил. Думала, задушит. Нет, ни словом не упрекнул. Переодел, кормил, прятал, и за все время так ни словом и не… Один раз только отважился обронить: «Если войну переживем, могилу ее, дочкину, покажешь. Обязательно покажешь».

— А ты что в ответ.

— Что я могла ответить? Пообещала, что покажу. Хотя и не имею права. Впрочем, какая там могила? Ни бугра, ни креста, скопом, сколько вместилось… Но главное, что таким макаром я подтвердила, что и есть та самая Лагерная Тифоза. А старик побаивался, что начну отнекиваться, открещиваться.

— Сам сказал об этом?

— Нет. Он сказал: «Значит, это действительно ты? Хорошо, хоть призналась». И посмотрел на меня как-то сочувственно. Не осуждающе, а именно сочувственно. Оказалось, он уже знал, что это я убила Криваня. И многое другое знал. «Как же ты жить дальше будешь, когда мир ужаснется от всего того, что вы наделали, и перекрестится?». Тоже ведь придумал, как сказать: «Ужаснется и перекрестится»! Интересно, когда это он, «мир» этот, при коммунистах будучи, «ужаснется и перекрестится»?

— А если все же вдруг ужаснется?

— По мне, так лучше бы уж никогда не «крестился». При «неперекрестившемся», таким, как я, «лагерным тифозам», жить как-то проще.

24

Пробравшись под нависшими остатками крыши в комнату Брылы, Беркут, к своему удивлению, обнаружил там уже вовсю хозяйничавшего Звонаря. Горела настенная керосинка, в печке с приоткрытой дверцей жизнелюбиво потрескивал огонь, щедро испаряла весь набор окопных духов мокрая шинель. Андрей не заметил, когда боец умудрился проскочить мимо них в дом, да и само появление его капитана не радовало: очень уж хотелось побыть в одиночестве.

Он устало опустился на лавку напротив дверцы и сонно уставился на пламя. После кошмаров этого дня, после всего того, что с ним приключилось во время погребения, полуразрушенный дом, с его теплом и умиротворяющей защищенностью, казался своеобразным Ноевым ковчегом.

— Кстати, где тот солдатик, который там, в яме?… — спросил он вполголоса.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату