Федор помолчал, глядя, как из трубы густо повалил дым, — Настя уже хозяйничала.
— Председателем у вас будет Федюнин, — продолжал он, ничего не ответив на замечание Нади. — Смотрите тут!.. Мы пока хоть и не за горами будем, но все же… Рукава слишком-то не распускайте. Сама знаешь… Ну что ж, Надюша, зайдем в нашу горенку. А то времени очень мало: к девяти надо быть в станице. Зайдем и… — Федор нагнулся к ее уху и шепнул: — и попрощаемся…
Надя, вспыхнув, грустно улыбнулась:
— А бурсачики?
— Какие бурсачики?
— А такие… пресные. Алексей велел нам с Настей напечь.
— Нет уж, пускай ему Настя напечет, а мне бурсачики не нужны — хлебом обойдусь. Пойдем, родная, бери зыбку, — и, неся на вытянутых руках, словно куклу, Любушку, зашагал к крыльцу.
— Дядя Федя, твоего строевого тоже искупать? — послышался Мишкин голосок, и Федор, обернувшись, сказал:
— Как хочешь. Он, Миша, в строй не пойдет сейчас. Мы вот этого… буланого заседлаем. А того оставим пока — ему поправиться сперва надо. Хочешь — купай заодно.
VIII
Ночью хуторяне группами стояли на улицах и со страхом смотрели, как в темном, чистом, несколько белесоватом от звезд небе посверкивали огненные дуги. Как следы падучих звезд: вспыхнет тоненькая, дугой, полоска — и погаснет, вспыхнет — и погаснет… Это чуть выше горизонта, на юго-западе. В какой точке каждая из этих полосок начиналась и где кончалась, уловить было невозможно. Зато отчетливо улавливалось другое — то, как они, разрезая небо, мгновенно вытягивались: иногда справа налево, иногда наоборот. Случалось и так, что вытягивались они друг к дружке навстречу, и даже по нескольку сразу.
Было тихо, безветренно, но никаких звуков оттуда, где шел ночной бой, где небо мережили артиллерийские снаряды, не доносилось.
Трофим Абанкин этой ночью домой вернулся поздно. Вволю сегодня нашатался по улицам, в которых ни патрулей, ни застав уже не было: весь хуторской отряд на?вечер ушел в станицу.
Окошко угловой стариковской комнаты-спальни, выходившее во двор, было открыто. Трофим, стараясь позднее свое возвращение скрыть от стариков и не потревожить их, тихо отворил и затворил калитку, на носках зашагал по двору. Но, проходя мимо окошка, он услыхал густое покряхтыванье и тяжелые вздохи. Ясно было: отец не спит. Трофим окликнул его.
Последние дни он все старался задобрить отца, замять размолвку, что недавно между ними произошла. Это — из-за прокламаций походного атамана. Надо же было довести их до дела! Петр Васильевич предложил это Трофиму: ты, мол, увертливей и ростом меньше — прошмыгнешь незаметней. Но Трофим наотрез отказался. «Все эти бумажонки — чепуха! — сказал он. — Их и читать-то, окромя писаря, никто не может. А мне жить еще не совсем надоело». Пришлось Петру Васильевичу самому ломать стариковские кости, выбрав ночку потемней и час более подходящий.
— Встань, батя, глянь-ка сюда, — сказал Трофим, когда тот сонным голосом отозвался, — глянь, как там… в небе.
— Что, знычт, там такое?
— Увидишь. Говорят, в Филонове это. Кадеты ныне будто взяли ее, станцию. «Кадеты»… Хм! Выдумают такое название! — Трофим облокотился о наличник. — Вроде бы на заходе солнца в станицу Нестеров какой-то прикатил… Писарь болтал, он ведь все знает. А мира там, в Бузулуцкой, сбилось!.. Свои — станичные, наши, терновские, березовские, с Челышей, из Дубровы — со всех концов. Митинг был, Нестеров этот самый разорялся. Комиссар. Из округа. И тут же после митинга все разом отчалили. Пластуны — шляхом, видать прямиком к станции, а верховые — целый полк вроде бы набралось! — куда-то в сторону, на Челыши. В обход, надо думать.
В черном проеме окна показалась смутная громоздкая фигура. Петр Васильевич высунул наружу кудлатую голову, протер глаза и долго глядел через крышу соседского сарая.
— Не вижу, — разочарованно сказал он, — ничего! Небо — оно и есть небо: пестрое.
— Да только что сверкало там. И здорово! Народ все дивился. Кончилось нешто? — Трофим, оторвавшись от наличника, тоже глянул, но и сам ничего уже не увидел. Из-за сарая, заволакивая звездный, уже начинавший светлеть небосклон, вылазило облако.
— Сверкало? Ишь ты! — голос у Петра Васильевича окреп, повеселел. — Может быть, назавтра и новости, знычт то ни токма… О господи, и когда это!.. Проснулись бы — а всех этих супостатов уже нет, хмылом взяло. Месяц… месяц бы как есть благодарственный молебен служил, с акафистом!
Но… нет! Хоть и горячо того желал Петр Васильевич, всей душой, а ничего такого назавтра не произошло. Ни на следующий день. Ни через неделю. А на третьей неделе произошло кое-что, но совсем не то, чего ожидал Петр Васильевич.
Утром как-то вышел он за ворота, помахивая хворостиной, выпроваживая телят со двора, кинул взгляд в сторону своих амбаров — и хворостину уронил… Базар, настоящий базар, кутерьма — подле амбаров: бессчетно подвод, кучи людей-хуторян. Сперва в глазах у старика рябило: быки, кони, люди… И даже здоровенный верблюд красовался. Вокруг него толпились ребятишки, дразнили его, и верблюд, изгибая несуразно длинную облезлую шею, рявкал и плевал в обидчиков. Присмотревшись, Петр Васильевич стал различать людей: у раскрытой настежь двери стоял тяжеловоз Моисеев и, покачиваясь, неторопливо швырял на подводу кулевые мешки — кто-то подавал их из амбара. Дед Парсан, помахивая кнутовищем, грозился ребятишкам, сновавшим подле верблюда, который, разъярясь, покручивая крысиным хвостиком — сердито, но смешно, — уже так начал рявкать, что иные лошади шарахались в сторону. Варвара Пропаснова, мигая новеньким цветным платком, подводила и отводила одну за другой подводы. Тут же, у двери, торчал Федюнин и рядом с ним — незнакомый военный, приезжий, стало быть.
Мохнатые, задымленные сединой брови Петра Васильевича сошлись у переносицы и сразу взмокли — по лбу из-под козырька фуражки ручьями побежал пот. Посмотрел старик на все это, перевел искрометный взгляд на длинную вереницу нагруженных подвод, уже выведенных на дорогу, и рванул себя за бороду. Эх! Надеялся! Все надеялся: вот-вот власть переменится, и амбары с пшеничкой-белотуркой и рожью в закромах так целехонькими и останутся — за вычетом того, что по весне выгребли.
Не знал Петр Васильевич, не чуял, страдая об уплывшей пшенице с рожью, что это только еще начало, далеко не все и, может быть, даже не самое тяжкое, что судьба ему в эти дни приготовила: сразу, навалом.
К полудню в комнату к нему впопыхах вбежал Трофим, прискакавший с поля, и с пятого на десятое сообщил: гулевой скот их угнали. Весь. Даже рябенького позднышка-калечку, которого Степан Рожков таскал на руках и который только-только начал выравниваться, походить на свою бычью породу. Пастухи выбили из табуна быков, а два каких-то вооруженных молодчика на конях подхватили — и на терновский шлях, на станцию…
У Трофима не повернулся язык сказать отцу, что в этом деле участвовал еще один человек — его венчанная, новый член ревкома, Надя. Она-то от имени ревкома и приказала пастухам выбить из стада абанкинский скот.
А на другой день по хутору пробежала уже иная молва: офицера Абанкина — поминай как звали. Ухлопали на станции. В ту самую ночь, когда в небе сверкали дуги. Передавали даже кое-какие подробности: в самую последнюю минуту боя, когда кадеты, зажатые с двух сторон, со стороны Перевозинки и Громка, уже начали удирать вдоль железнодорожного полотна на Панфилово, Абанкина спе?шили — конь под ним, все тот же серый в яблоках жеребец, на котором он ускакал из хутора, был убит. Абанкин бросился бежать. Но за Симбирцевой мельницей его нагнали. Отстреливаясь, он опорожнил оба свои револьвера, ранил одного бойца, но уйти ему все же не удалось: раненый боец шашкой раскроил ему череп.
Молву эту привезли подводчики, вернувшиеся со станции, доставив туда хлеб из абанкинских амбаров. Там, на станции, они виделись со своими земляками, платовскими служивыми. С ними же приехал