Выхожу им навстречу.
– Поднимите руки, стойте там, – стволом указывает мне первый.
Очевидно, это старший – здоровенный негрилла с мутными глазами.
Я повинуюсь, он держит меня на мушке, остальные вытаскивают из машины Марию и Жинито, лезут в салон, шарят в поисках поживы.
– Эй, ребята! Что вы делаете? Это я, команданте Бен, – улыбаюсь старшему и делаю пару шагов в его сторону. – Кто ваш командир? Ваномба? Мбота?
Тишину взрывает короткая очередь – перед моими ногами вспыхивают фонтанчики песка. Еще шаг, и негрилла со страха расстреляет и меня, и Марию, и Жинито.
– Стойте на месте! – кричит он.
Я пячусь к машине, по другую ее сторону Мария прижимает к себе Жинито.
Двое других наконец закончили обыск, один запихнул в рот яблоко – оно торчит в обрамлении его огромных губищ, как у клоуна в цирке.
Выстрелы нас спасли, на их шум из буша вываливает еще с полтора десятка бойцов и среди них Жоау – из батальона майора Шоны. Я улыбаюсь ему. Жоау чуть ли не первый боец, с кем я познакомился на этой войне, он был в числе тех, что встречали меня с мальчиками моим первым повстанческим утром на границе у Комати-Буша. Жоау узнает меня и Жинито. Что-то говорит негрилле, тот опускает автомат.
Неужели я видел Жинито в последний раз?
Если верить рассказу молодого безумца, пришедшего на чердак, мой негритенок живет теперь в буржуазной Дании. Его прозвали Чумовым, а значит, с ним полный порядок. Возможно, я как-нибудь сподоблюсь слетать туда и повидать его: узнает ли он меня? Впрочем, не настолько я еще сентиментален, чтобы совершать такие поступки (хотя кто знает, к старости люди часто становятся слезливы). Довольно того, что он появился в моем рассказе и одним этим доставил несколько приятных минут. Гораздо более приятных, чем встретить в каком-нибудь копенгагенском баре цивилизованного негра в модной рубахе, бойко трендящего по-датски и по-английски, и знать, что его грудь под рубашкой изувечена шрамом от плеча до соска, а его рука до сих пор помнит это мясорубное движение: чик! – и нету уха у врага- мертвеца.
А пока я держу мальчика за плечи и объясняю Жо-ау, что и как следует делать: отправить двоих бойцов в штаб вместе с мальчуганом и с этими важными бумагами. Пишу записку Даламе, в которой докладываю, что неожиданно выявились весьма интересные и важные обстоятельства для нашего Движения и что эти обстоятельства вынуждают меня задержаться еще на несколько дней. Я знаю, что это не просто неубедительная, а и преступная отговорка, поскольку Даламе непременно расскажут, с кем меня видели на дороге; но все равно утешаю себя мыслью, что главная моя миссия окончена. И оправдывая себя этим, без колебаний совершаю военное преступление – еду дальше.
Тереблю жесткие волосы Жинито, сажусь в машину. Он не обернулся, он тянет за ремень автомат негриллы, который – получаса не прошло – чуть не пристрелил нас. Жинито не до сантиментов, ему бы пострелять. Мне бы тоже этого хотелось на его месте.
Мост через Лимпопо проезжаем без приключений – двое правительственных солдатиков лежат в тени на обочине и, едва подняв головы, с ленивым любопытством провожают нас взглядом.
Санта-Амелия – городок крохотный и пустой. Какой-то он сейчас, когда война давно закончилась? Хотя по сути в этой несчастной стране ничего не изменилось: время от времени я читаю в интернете сообщения об очередном наводнении или засухе или о СПИДе, скосившем три четверти тамошних учителей.
А между тем в этом городке я прожил самый чудесный день в своей скитальческой жизни. Это чувство я испытал и тогда, двадцать лет назад, и оно возрождается во мне все эти годы неизменно, когда я вижу солнце. Я в этот мир пришел, чтоб видеть солнце.
С холма сбегаем по белому песку к океану. Он неистов, он наваливается синими волнами на берег, продирается сквозь нагромождение скал и камней и белой пеной лижет наши ноги. Песок уходит из-под ног и тянет нас за собой – так что не удержаться. Искоса смотрю в глаза Марии. В них океан – ярость и тревога. Меня тоже охватывает неожиданная тревога.
– Пойдем! – кричу против ветра.
Мария кивает, мы возвращаемся к лагуне, отыскиваем нашу лодку.
Вытаскиваю лодчонку на пустой берег пляжа – ни души по-прежнему. Мы с Марией бредем по желтой воде лагуны к далеким деревьям, ложимся в их сень и лежим, взявшись за руки. Шелестит листва раскидистого мангового дерева, еле слышный доносится рокот океанского прибоя. Полуденный отдых фавна. Тишину нарушает легкий плеск, я поднимаю голову – по кромке пляжа бредет старик, белесая кожа торчит из-под столетней рубахи и бывших штанов, ставших почти шортами. Он почтительно замирает шагах в пяти и пытается что-то сказать, раздвигает губы, обнажает полузубый рот. Наконец говорит:
– Fishemen[32]?
– Yeah, – киваю.
Старик уходит. Его лексикон исчерпан.
– Проголодалась? – спрашиваю Марию. Мотает головой, жмурится, сжимает мою ладонь.
– А я голоден.
Кивает, улыбается, не раскрывая глаз:
– Тогда я тоже.
Обнявшись, идем по полуденной улице в отель, солнце почти в зените. И пустота – никого, никого, только я и Мария. Когда я выхожу из душа, Мария лежит на кровати на моем месте.
– Здесь пахнет тобой.
После ленивого ланча пережидаем жару в номере на полу, я тяну джин-тоник, Мария – апельсиновый сок, алкоголь она не пьет. Мария рассказывает про себя, я лениво слушаю. В школу она пошла в колониальные еще времена. Причем в самую престижную – в английский колледж. Отец ее был важной шишкой в государственном банке и таковым долгое время оставался при новой власти, что позволило юной красавице получить европейское образование. Потом отец умер – банальная малярия, мать осталась с тремя дочерьми на руках. Мария – старшая. Об учебе в Европе пришлось забыть – начались будни, правда, по здешним меркам очень приличные – в единственной местной авиакомпании. Три месяца училась основам воздушного служения в Кейптауне, два года летает, в основном по Африке, иногда в Европу. Вот еще министр Онвала предложил работу в правительственном отряде.
Пропускаю последний месседж мимо ушей. Я уплываю в маниловские грезы: хорошо бы вывезти Марию со всем ее девичьим выводком – матерью и сестрами – в ЮАР, чтобы они переждали окончание нашей победоносной войны. А потом я на белом коне-лендровере въезжаю в столицу, возвращаю их на родину, устраиваю сестер в лучшую школу, а матери – безбедную старость. Ей, между прочим, всего-то сорок три.
Лечу с Марией в Париж, на Монмартр, она становится моей чернокожей музой. Пишу романы, а время от времени мчусь в какой-нибудь Никарагуа, свергать диктатуру какого-нибудь Самосы. Возвращаюсь на Монмартр героем. Пишу новый роман.
Буржуазный Париж и революционный Никарагуа – этот контраст, это ли не настоящая жизнь?! Захлебываюсь собственным восторгом. Растроганный, обнимаю Марию, целую ее всюду, всюду, всюду.
– Когда мы поженимся, Маша, я вместо обручального кольца вставлю тебе в верхнюю губу вот это! – я протягиваю ей на ладони квотер, каким-то образом завалявшийся в моей дорожной сумке еще с Нью-Йорка. – Чтобы ты никому больше не досталась. Как это называется у вас?
– Пелеле. Это, кажется, у киконде так принято. У нас это называют жажа.
– Вот-вот, пелеле, жажа, квотер, потом – доллар, потом паунд, потом, потом… Вот такое золотое блюдо! – я скругляю указательные и большие пальцы, большой получается круг. – И никто на тебя не позарится.
– А ты ревнивый, Венья! – смеется она, произнося мое имя по-русски.
Вечером возвращаемся к лагуне, я купаюсь в желтой воде, ныряю, прыгаю, вздымаю тучу брызг. Веду себя как пятилетка, которому мама разрешила залезть в реку после долгой зимы-весны. Мария улыбается с берега, и я то и дело выскакиваю, целую ее и с разгона бросаюсь обратно в воду. Восторг без